Рим, прости (1996 год). Цитаты и фразы из фильма

 

  Главная      Разное

 

     поиск по сайту           правообладателям           

 

   

 

 

 

 

Рим, прости (1996 год). Цитаты и фразы из фильма

 

 Rome desolee

Образы Рима, смешанные с информацией и рекламой на телевидении Берлоскуни или CNN, сопровождаемые голосом, который говорит от первого лица, и ведет неустанную хронику приключений молодого гомосексуалиста-наркомана в 80-х. Линейная хроника секса и наркотиков как единственных перспектив. Навязчивая и точная история всеобщего безразличия, последовательных искренностей и отсутствия.


Все фразы и цитаты

 

 РИМ, ПРОСТИ
Николя Т. посвящается
Под влиянием минутной прихоти
утром мы уехали из Болоньи.
Марселле удалось меня убедить,
и мы отправились на Корфу
без гроша в кармане - как обычно.
Мне нравится путешествовать
с Марселлой -
она так независима,
так изобретательна,
что предыдущие поездки
всегда проходили хорошо.
Она ничего и никого не боится.
С собой мы ничего не берем -
ни кокаина, ни порошка.
И я знаю, Марселла
хорошо бы продержалась.
О себе я беспокоюсь больше,
чем нужно.
Если вы хотите переночевать в Риме,
не потратив денег на отель,
существует два решения,
хорошо известные
всем странствующим миром:
спать на улице в одном
из немногих скверов -
зачастую это опасный и страшный опыт -
или остаться на ночь
на Центральном вокзале
и мирно скоротать время
в зале ожидания.
Именно это Марселла
и решила предпринять,
что было, как всегда,
здравым решением,
особенно после кражи наших рюкзаков
в прошлом году в Ферраре.
Зал ожидания второго класса
был занят длинноволосыми хиппи -
чистыми блондинистыми скандинавами
и представителями других наций -
более грязными и шумными.
Я знал, что не смогу заснуть.
Кроме того, рядом со мной
устроилась пара из Канады
и под шумок занялась любовью.
Августовская ночь жаркая и влажная,
мой спальный мешок прилип к коже.
Я встаю прогуляться,
придвигая багаж
к канадской паре,
увлеченной действием.
Ла Стацьоне Термини пустынен,
лишь движутся несколько групп
случайных железнодорожников;
они словно призраки.
Я сажусь на прохладную каменную
скамью выкурить сигарету
и слушаю проходящее мимо время.
Почти рядом другая группа людей
в униформе Статале Феровьер
комментирует
вечерний футбольный матч.
Один из них смотрит на меня украдкой.
На мгновение я думаю,
что он хочет попросить сигарету.
Ничего подобного.
Как только группа расходится,
этот человек в форме, кажется,
тоже уходит.
Но он возвращается
и идет мимо моей скамейки,
почти не глядя на меня,
притворяясь занятым.
Несомненно, его ждут
таинственные обязанности
в одной из муссолиниевских
стеклянных клеток,
которые разбросаны
на станционных платформах.
Чуть позже он возвращается,
снова проходит мимо меня,
и в этот раз смотрит на меня
более пристально.
Должно быть,
он о чем-то размышлял.
Я почти забыл о нем.
Он был несколько полный,
скорее невысокого роста,
возрастом примерно под шестьдесят.
Его униформа выглядела довольно жалко.
Лишь во время третьего прохода
мимо меня, он решил сесть рядом -
старик, который хочет поговорить.
В своей жизни, вероятно,
он и мухи не обидел,
я же чувствую себя одиноким.
Он спросил меня, свободен ли я.
Странный вопрос,
слегка прямолинейный.
Он подсел ко мне не для того,
чтобы поболтать.
"Хочу ли я с ним прогуляться?"
Мое сердце забилось быстрей,
и я, наверное, покраснел.
Я очень хочу прогуляться.
Я так хочу прогуляться,
что просто умираю.
И я боюсь пойти прогуляться.
Я пошел за мужчиной в форме,
и мы долго шли между заброшенных
складов и подъездных путей.
Там, за старым ржавым старым вагоном,
была небольшая барочная церковь,
ветхая и старая, похожая на растение.
К ней тулились фонарь и сорняки.
Между церковью и рельсами
располагалось нечто вроде сада,
может быть,
дерево и деревянная скамья.
Мужчина без лишних слов трогает
мой член под льняными штанами.
Он тоже очень боится -
света, теней
и меня, быть может.
Он опирается на спинку скамьи,
и его брюки и трусы из белого хлопка
соскальзывают ниже колен.
Я больше не вижу его целиком -
только белые ягодицы,
обнаженные и пухлые.
Всё это немного смешно,
но и немного грустно.
Его разверстая задница
скромно требует от меня
всю любовь этого мира,
и я неуклюже в нее проникаю
без слюны или смазки.
"Sventra mi, sventra mi".
"Вставь мне поглубже", -
человек в форме
умолял меня, как ребенок.
Я не знаю, как его брать.
Члену тут же стало больно.
Скорый поезд проходит
в нескольких метрах от нас,
направляясь в Палермо или Реджо.
Мне так больно,
что я внезапно выхожу из него.
Человек в форме слабо кричит.
Он поворачивается ко мне,
и я вижу его бледное лицо
и слезящиеся глаза.
Одновременно подтягивая брюки,
он говорит как бы про себя:
"Mi hai fatto male",
"Ты сделал мне больно".
И вот он уже исчез в темноте,
и его жалобы, полные сожаления,
уже еле слышны.
Я чувствую себя лучше.
Убеждаю себя,
что ничего не случилось.
Я просто шел на станцию
и курил сигареты.
Марселла не спит.
Нет, она не волновалась.
Она же знает, что в Риме
со мной не может случиться
ничего серьезного.
Я так долго пользовался
своей стипендией,
которая была, к тому же,
существенной.
Мои появления на работе,
скорее всего, символичны.
Я ставлю подпись на чеке - и баста!
К счастью, в Париже
я получаю субсидию Тома,
но к концу месяца всегда тяжело.
Но такое положение невозможно.
И я смутно чувствую, что так
моя жизнь продолжаться не может.
Я больше не могу всё собирать вместе.
Многое от меня ускользает,
пока я живу в этом зазоре
между жизнью и смертью,
в котором я провожу
скрытую от всех часть своего времени.
Слишком много отклонений,
узнанных и тут же забытых телом.
Дебош неудачных решений:
нарезание дорожек
недешевого порошка,
горькая соль от бедного Джонни,
коричневая, заразная и опасная -
от Коррадо,
самая нежная соль - от Спартако.
Бесконечность потерянных минут,
истраченных в лихорадочном ожидании
в кафе Трастевере -
пусть я не жалею ни об одной,
тем не менее, они есть,
накапливающиеся за мной,
напоминающие мне, что у всего этого
однажды будет конец.
Логическое следствие этих желаний
без какого-либо объекта,
без каких-либо слез -
кроме театральных слез
равнодушного наркомана.
Я столько раз видел смерти друзей,
их смерти накапливаются,
ни одна из них не проходит мимо,
и я скучаю по героину,
который каждый вечер в пять,
дарил мне, помимо желания,
помимо красоты Рима,
единственный смысл существования,
из всех, что возможно обрести.
А затем появляется ложь,
все еще живая,
вклинивающаяся там и тут,
чтобы поддержать стену,
стену правдоподобия -
то, кем я должен быть.
Я лгал им всем.
Мне наплевать на мир,
но я от него страдаю.
Толстая корка фальши,
покрывшая то, кем я был.
Она подавляет меня, душит.
Тому, Хантли,
Марине, Чиро
я хочу сказать "простите",
но уже слишком поздно.
Завтра этот непрекращающийся дождь
омоет улицы,
и сияющий, звучный Рим будет
смело отражать бледное осеннее солнце,
но мне все еще нужно
продержаться эту ночь.
Я до сих пор восхищаюсь энергией,
которую Квинтино
в свои тридцать пять
демонстрирует на танцполе.
Я уже больше не танцую,
лишь иногда - древний рок-н-ролл
с моей дорогой Луизой.
Но Квинтино обожает танцевать,
хотя невероятная концентрация придает
его лицу тяжелый, серьезный вид.
Музыка для него не важна.
Когда большой барабан
начинает отбивать тяжелый ритм,
он отдается в неустанных
импульсах сердца Рима
и сердечке Квинтина.
Он - санитар в больнице Трастевере,
и поскольку он работает
по воскресеньям,
вечер вторника начинает его уик-енд.
Бедняжка Квинтино!
Вряд ли он встретит кого-то,
кроме праздных туристов, вроде меня.
Я не его тип,
и две ночи, что он подарил мне,
были уступкой, капризом.
Мне пришлось ждать до 2:30 ночи,
пока он не натанцевался
и не согласился покинуть клуб.
Мы шли от Тестаччо
до Порта Пинчиана,
почти не разговаривая.
Он был очень застенчив
и признался мне,
что считает себя некрасивым,
что не мешало ему строго отбирать
сексуальных партнеров.
Мне нравится его голова
крестьянина из Калабрии,
его мягкие волосы,
как у смуглого ребенка.
Он хорошо сложен,
не будучи атлетичным.
Одним словом, Квинтино -
красивый усатый мальчик,
замкнутый и сентиментальный,
как все римляне.
Я надеялся, что ему понравятся
наши маленькие визиты ко мне,
но я не мог удержать его от потери
в анонимной толпе странного мегаполиса,
огромного и непостижимого,
несмотря на все его деревенские черты.
Нет ничего проще,
чем затеряться в Риме.
Нужно лишь держаться
подальше от площадей,
избегать кафе.
Я не рискую встретить Квинтино на вернисаже
или "al buco", на берегу моря.
Он ненавидит и живопись, и пляжи.
И все же...
И все же, когда я вернулся из Парижа,
образ приятного и улыбающегося Квинтино
застрял в моей голове, словно сожаление.
БЕЗДОМНЫЕ
Вечером того вторника я отправился
в "Алиби", узнать, танцует ли он там.
Но я его там не нашел.
Танцпол был пуст.
Я заказал виски
и занюхал дорожку
в старомодном туалете клуба.
Бармен всегда относился
ко мне с подозрением,
и на то была причина.
Он не хотел отвечать
на мои вопросы.
Не хотел ничего говорить
о клиентах.
Сидя немного поодаль меня,
Серджио и Вальтер
услышали мои расспросы.
Квинтино умер.
Уже два месяца назад.
Он был пятой жертвой СПИДа в Риме.
Все любили его.
Но никто не мог вспомнить
его фамилию.
Я пытался отыскать в своем сердце
хотя бы тень эмоции,
тень печали,
но ничего не нашел.
В просторном холле клиники Сан-Лоренцо
было очень спокойно.
Медсестры ходят
меж апатичных больных,
каждый из которых поглощен
своей манией,
своими грезами, своим монологом.
Я искал Уго две минуты.
Его не было в палате,
которую он делил
с пятью другими пациентами.
Прошел год с тех пор,
как он поселился - не могу назвать
его иначе - в своем убежище.
Хотя итальянская психиатрия
претендует на некий авангардизм.
Мужчина на коленях
пересекает белую палату,
повторяя сомнительные литании.
Не похоже, что он страдает.
Равно как и Уго.
Мы познакомились четыре года назад,
и ничто в его поведении
не выдавало помутнение рассудка,
в которое он постепенно погружался.
Лишь обеспокоенное нетерпение
между каждой из встреч
с профессором Маренцио, его терапевтом.
Мы занимались любовью лишь раз,
и то он вышел разочаровывающим.
Но Уго хранил его в памяти,
как нежную благодарность,
относясь ко мне по-братски.
Тогда он был веселым
и приятным человеком,
а его постановки Шекспира и Брехта
оставили след в "Teatro Stabile di Napoli".
Я не любил его,
но обожал быть в его компании.
Должно быть,
сейчас он в маленьком саду
старого монастыря, где курит
сигареты так часто, как может.
Уго пользуется преференциями
во время лечения,
его имя по-прежнему уважаемо
в маленьком мире итальянской культуры.
Кроме того, он здесь
по собственной воле,
и я даже подозреваю его
в потворстве своей прихоти.
Ему нравится идея
становиться сумасшедшим.
И я постоянно критиковал его за это.
Но сегодня я не буду его критиковать.
Невероятное количество
медикаментов,
поглощаемое им
с регулярностью и энтузиазмом,
не позволяют ему произнести
связную фразу,
правильно курить сигарету,
не роняя ее и не стряхивая пепел
на свои старые мятые штаны.
Я знаю, что сам бываю таким,
когда героин крепок и не разбавлен
и когда я сижу на скамейке
или ступенях Яникула.
Я хочу помочь Уго встать
и пройти несколько шагов,
подставив свою руку.
Не знаю, откуда взялось
это сострадание.
Жалость - не самая сильная
моя сторона.
Я привел волосы Уго в порядок
и немного причесал его усы.
В нерешительности
усаживаю его перед телевизором,
в котором он равнодушно наблюдал
парад американских сериалов,
столь им презираемые.
Рядом с ним,
в большой палате
нарастает напряжение:
повсюду летают тарелки,
а пронзительные вопли рвут напряженные
барабанные перепонки медсестер.
Так жарко, что Рим готов взорваться.
Но меня это не волнует.
Я целую Уго в лоб.
Джонни уже должен ждать меня у киоска
возле Санта-Мария-ин-Трастевере,
в его кармане есть всё, что мне нужно,
чтобы стать счастливым.
Малыш Джонни, вероятно, соскреб
побелку с целой стены в Трастевере,
чтобы заполнить пакетик,
за который запросил непомерную цену,
словно это настоящий порошок.
Но я не злюсь на него,
несмотря на пылающие ноздри
и немое разочарование, усугубленное
суровостью посетителей кафе
и бесчисленным множеством
брошенных игл от шприцов
на небольшой улочке, соединяющей
Фонтанон с Пьяцца Санта-Мария.
Я чувствую лишь
легкое оцепенение,
которое приписываю навязчивому шуму
электробильярдов, нежели порошку.
В кафе почти никого нет.
Я уже много выпил.
Сложно описать эти
наэлектризованные полчаса,
которые встряхнули Рим
подобно спазму,
полчаса между 6:30 и 7 часами,
когда стоит невыносимая жара.
Трастевере в ажитации.
Все вышли на улицы.
Настал час дилеров, баров,
на которые указывают скрытые
под толстым и живописным дружелюбием
иглы шприцев,
нервная система жестокого общества,
разлагающаяся и беспокойная.
Не признать этот момент -
значит игнорировать помутнение,
верную и близкую смерть
нашего маленького мирка.
Мне особенно нравятся
небольшие огрехи,
не совпадающие
с идиллическим римским пейзажем,
видимым из окон моей квартиры.
Я знаю его лишь в лицо.
Он немного полноватый,
у него красивая белая борода
в итальянском стиле.
Из-за того типа мужчин,
с которыми он встречается в "Алиби",
я поместил его в категорию распутников,
хотя в этом и не уверен.
За исключением того,
что он мне нравится,
и мы пересекаемся, между нами
выросло своего рода попустительство.
Мы киваем друг другу,
улыбаемся.
Я даже знаю, где он живет,
поскольку видел, как однажды днем,
два или три года назад, он вошел в здание
рядом с Кампо деи Фиори.
Наконец, мы поговорили
друг с другом той ночью,
в "Алиби".
Он очень быстро поцеловал меня
и предложил пойти к нему,
чтобы выпить.
Конечно, я не сказал ему,
что уже знаю, где находится
его красивая большая квартира.
Я вошел.
Квартира была обустроена
в типичном международном гей-стиле,
который вошел в моду
от Рима до Нью-Йорка.
Всё тот же леденящий комфорт,
тот же угловатый функционализм -
я видел такое уже множество раз.
Одиночество и эгоизм делают
каждый объект неподъемным.
Никто не смог бы жить там постоянно.
Но Джан-Мария легко циркулирует
в своем пространстве.
Он соответствует своему образу:
жесткий, элегантный и практичный.
Он ведет меня в белоснежную спальню.
Возможно, картина,
плохо подобранная, но дорогая,
украшает одну из стен.
Постель огромна.
И вот лежим мы голые,
и округлые формы его белого тела
вызывают у меня сильную нежность.
Но Джан-Мария хочет не этого,
он хочет забыться,
развлечься,
насладиться.
Он вдыхает из своего бутылька попперс
и подносит его к моему носу.
Но от него и его нежного живота
я хочу не этого.
Его отвлекающие ласки,
вызванные попперсом,
не позволяют мне обращаться
с его телом в привычной мне манере.
Он продолжает, с грубостью и рвением,
но я уже подаю ему знак.
Я не хочу забыться,
освободиться от этой ночи,
полной излишеств.
Он чувствует то же самое,
он знает об этом.
Мы слишком много говорили.
Он сожалеет об этом.
А затем все прекращается.
Он упрекает меня за то,
что я не играл в игру.
В какую игру?
Эта ужасная игра требует от нас
быть экстремально одинокими,
более, чем последний человек на земле.
Я хочу уйти.
Я возвращаюсь в слишком большую
гостиную и одеваюсь,
полный сожалений
при мысли о том,
что вновь впустую растратил
свою юношескую нежность на металл.
Не люблю попперсы,
от них несет виной.
Джан-Мария присоединяется ко мне.
Он хочет примирения.
Он предлагает выпить напоследок
и садится мне на колени.
Он ставит какую-то музыку,
которая подходит его квартире.
Я не сопротивляюсь и прощаю его,
и ласкаю его красивую голову,
лысеющую и гордую.
Я нахожу его внезапное смирение
трогательным,
и мы ложимся на пол,
без единого слова.
Я хочу неспешности,
чтобы он медленно занялся
со мной любовью.
Похоже, теперь он играет в мою игру.
Игру, где финальной лаской
одаряет победитель.
Я забываю о металле,
о квартире.
Я ослеплен проблеском доброты,
сияющим в его озорных глазах.
Должно быть,
это промелькнувшая тень счастья.
Джан-Мария кончает,
не дожидаясь меня,
и уже встает с пола.
Я лежу, словно пятно
на слишком толстом ковре,
мне не хватает смелости
хоть что-то сказать.
Он говорит, что мне пора уходить.
Я измучен,
разозлен, обманут.
Мы не проведем эту ночь вдвоем.
Не разделим утренний кофе.
Я пытаюсь вернуться к реальности,
обрести целительное безразличие,
но на моем лице, должно быть,
видна боль.
На мгновение ему
становится стыдно,
но затем броня смыкается.
"В его возрасте я все пойму", -
говорит он.
"В его возрасте"?
Я знаю, что в его возрасте
я уже буду мертв.
Тем днем, мы, пятеро или шестеро,
тихо ждали Марину
в одной из комнат ее квартиры.
Мне пришлось пройти пешком
через весь Рим до Париоли,
такси найти было невозможно.
Она сказала мне быть там в пять часов,
как и всем остальным.
Но мы ждем ее уже больше часа.
Она заходила несколько раз,
предлагала нам выпить
и стрельнула у нас пару сигарет.
С ней Коррадо,
и никто не знает, чем они занимаются
в соседней комнате.
Мало мебели,
множество предметов.
Два матраца на полу позволяют нам
подражать встрече друзей за чашкой чая.
Я практически не знаю
других клиентов,
хотя их лица кажутся мне знакомыми.
Однако все мы здесь
по одной и той же причине:
купить героин, и, возможно даже,
немного кокаина.
Наша маленькая группа нервничает,
все напряжены.
Подобие нашей беседы
граничит с абсурдом.
Каждая попытка поговорить срывается,
как только один их нас
проявляет признаки беспокойства.
Нетерпеливость берет верх.
Но все же, Коррадо и Марина -
надежные люди.
Я позволяю им верить,
что я их друг,
и моя светская репутация льстит их
желанию стать дилерами "модного" Рима.
Марина была моделью.
Коррадо никогда никем не был.
Его охватывают невероятно жестокие
приступы ярости,
особенно после потребления
большого количества кокаина.
Однажды он даже бросил в меня вазой,
потому что я разбудил его,
хотя у нас было назначено свидание.
Но сегодня ожидание
стало очень непростым,
и мы понимали,
что происходит нечто подозрительное.
Я знал, что дурь еще не прибыла,
несмотря
на обнадеживающие улыбки Марины,
которая время от времени
заходила в нашу комнату
в поисках того или иного предмета.
Я редко видел их на улицах Рима.
Коррадо и Марина старались
выбираться как можно реже.
Не понимаю,
как можно выносить такую жизнь.
Тем более, что квартира была
вонючей и депрессивной,
полной предметов,
собранных в Порта-Портезе,
и грязных болезненных кошек.
Тяжелый и навязчивый запах.
Но никому из нас не приходило
в голову указать им на это.
Вероятно, Коррадо избивает Марину,
сейчас я это понял.
Несколько раз я замечал синяки
на ее безупречном лице,
и, более того, я поймал ее взгляд,
умоляющий, полный страданий.
Все притворяются,
что ничего не замечают,
и даже сама Марина
играет в молчанку.
Лишь однажды она постучала
в мою дверь.
Ее зубы стучали.
Она сказала, что хочет принять душ,
потому что у них отключили
горячую воду.
Я принял этот ее предлог,
что устроило нас обоих.
Я даже воспользовался ситуацией,
пока она была в душе,
и забрал немного кокаина
из ее сумочки.
Прошло более часа ожидания,
все еще ничего.
Мы постучали в дверь,
и я услышал разговор людей.
Трое или четверо людей
в другой комнате.
Я не мог понять,
о чем они говорят,
но голоса становились всё громче,
и все мы отчетливо услышали
сухой звук нескольких пощечин.
Кто эти люди?
Никто из нас не осмеливался заговорить.
Мы боялись.
Должно быть, именно их Марина
называет "стариком и его друзьями",
они пришли забрать у Коррадо
доставленную партию порошка.
Он безоговорочно держит его
в своей власти.
Он безоговорочно держит нас
в своей власти.
Затем, в соседней комнате
они начали избивать Марину,
и, должен признать,
это никак меня не побеспокоило.
Моя ежедневная доза зависит
от исхода таких сделок.
Наконец, Коррадо передал нам порошок,
вопреки обычному ритуалу.
Когда мы уходили
все вместе и сразу же -
Коррадо не любил,
когда в его доме находились чужие -
я увидел, что Марина
лежит в слезах на полу.
Я хотел попрощаться с ней,
но Коррадо сказал, что это ни к чему,
что она слишком много болтала.
Я знаком с Чиро больше года.
Я не был в восторге от этого
слащавого молодого сноба,
но я знаю, что привязанность, которую
он испытывает ко мне, драгоценна.
Я часто виню себя за то, что
использую его как спасательный круг.
Когда мне одиноко
или грустно,
или когда хочу заняться любовью,
я звоню Чиро.
Он всегда проявлял равнодушие
к нерегулярности моих визитов,
но я понимал, что это не так.
Я единственный человек в мире,
которого он любит,
поскольку Чиро очень одинок.
Ни любовников.
Ни семьи.
Он весьма озабочен
своей гомосексуальностью,
проживая жизнь итальянца из 1950-х.
Иногда, идя по улице,
случайно или чтобы позлить его,
я беру его за руку или
кладу руку ему на плечо.
Он начинает сердиться,
но и смеяться тоже,
удивляясь и поражаясь тому,
что считает очень смелым жестом.
Он всегда хотел говорить
по-английски.
Чтобы добиться прогресса,
говорил он.
Его итальянский акцент заставляет
наши разговоры звучать словно их зазубрили.
Понемногу, надежность, которую
давал мне Чиро, стала незаменимой.
Несмотря на океан,
разделяющий нас,
я научился его любить.
Он не работал,
просиживая дни напролет
в арт-кинотеатрах Рима.
Кстати, мы познакомились у "Фарнезе".
Его синефилия также охватывала 1950-е
и относилась не столько
к настоящей культуре,
сколько к культу голливудских звезд,
который он самозабвенно справлял.
Это вселенная девочки-подростка,
противостоящей вездесущей
мужественности, коей он одержим.
Стены его маленькой гостиной
были заклеены черно-белыми
снимками американских звезд,
чьи фильмы он видел десятки раз.
Ни один критический анализ не мог погасить
этот ослепительный посул фильмов.
Единственная цветная фотография -
моя, я нахожу это трогательным.
Я завидую Чиро.
Его мир прост, в нем все ясно.
Он очень мало знает обо мне,
поскольку боится,
задавая мне вопросы,
казаться заинтересованным в чем-либо
большем, нежели просто мое тело.
Однако, я думаю, что его интересует
всё, что меня касается.
Поскольку мы с ним встречались,
он начал слушать музыку,
которую я люблю,
читать книги,
о которых я ему говорил.
Кажется, до моего появления,
в его доме не было ни одной книги,
не считая биографий звезд
на английском
и большого тома сицилийских рецептов.
Чиро - выходец из Палермо,
что неочевидно из его светлых волос
и румянца как у англичанина в отпуске.
В нем много нежности.
Точнее,
я обнаружил, что за образом
грубого и самодовольного мачо
таится поразительная нежность.
В постели я иногда чувствую, что он
думает об этом, прежде чем сделать жест,
словно каждое движение
было словом фразы, которая
должна быть последовательной и милой.
И когда бы я не покидал Рим
на несколько дней,
он всегда хочет знать дату
моего возвращения, подразумевая,
что посвятит свободное время
завоеваниям в ночных клубах города.
Но на самом деле
Чиро со страхом
считает дни моего отсутствия,
ведь он знает,
что такое одиночество,
настоящее одиночество.
Следующим летом он присоединился
ко мне на фестивале в Сполето.
Он ждал меня в гостиничном номере,
не выходя наружу.
Кроме одного вечера,
когда я вытащил его
посмотреть "Макбета",
где ему было явно скучно.
Иногда он сомневается,
что я в нормальном состоянии.
Он считает, что я слишком много пью,
но в то же время он понимает,
что дело в чем-то другом.
Он не говорит со мной об этом,
потому что боится меня потерять.
Я говорю себе, что должен
все ему рассказать
и помочь добраться
до его домика в Стромболи.
Но ничего не делаю.
Это я боюсь потерять его.
Тем вечером
я решил провести ночь у Чиро -
после вечеринки,
куда не думал приглашать его.
Там были люди, которые ему бы
не понравились.
На той гей-вечеринке в "Ангаре"
Джонни принес мне порошок,
который обещал по телефону.
Я не решился употребить его
в туалете клуба.
Слишком опасно.
Поэтому, едва войдя в квартиру Чиро,
я поспешил в ванную,
сделав вид,
что мне срочно нужно туда.
Я знал, что он все понял.
Я заперся там слишком надолго,
а обычно я никогда не запираюсь.
Когда я вышел с улыбкой на губах,
он грустно спросил,
что я делал в туалете.
"Ничего, у меня небольшой запор".
Мне так плохо от того,
что я лгу, так плохо.
У Чиро слезы на глазах.
На моей белой рубашке
крошечная капля крови.
Чиро медленно подходит ко мне
и хватает коробочку, которую я брал
с собой в ванную, как бы походя.
Я не останавливаю его.
Ведь знаю, что он в ней найдет.
Лимон,
шприц и ложку.
Он находит их
и бросает коробочку на пол.
Он обхватывает голову руками
и начинает плакать.
"Нет, нет, этого не может быть".
"Только не я, только не он".
"Боже мой, Боже мой".
Чиро чуть не рыдает,
и его английский смешивается
с сицилийскими причитаниями.
Я мог бы рассмеяться,
но я тоже плачу.
Его боль кажется невыносимой.
Он обнимает меня,
дрожа.
Обнимает меня.
Обнимает крепче,
чем кто-либо в моей жизни.
Я умоляю его прекратить плакать,
ведь это не его вина.
Постепенно наша печаль преобразовалась
в неуклюжие и захватывающие объятия,
на мгновение опьяняющее
романтикой ситуации.
Желание незаметно овладевает той
бескрайней пропастью, что разделяет нас.
Всю ночь я думал, что он никогда
больше не захочет меня видеть.
Ничего подобного.
Я продолжал регулярно навещать Чиро
в течение еще одного года.
И лишь мое пребывание в больнице
вкупе с его отъездом домой, в Палермо,
завершили наши отношения.
На террасе Антонио этим вечером
дует сильный ветер.
Она опустошена.
Несколько горшков разбилось
об охристый тротуар,
и краткие, но сильные порывы ветра
сделали запланированный ужин
на открытом воздухе невозможным.
Похоже, я единственный, кто заметил,
что Джованна вышла на воздух подышать.
Этот сухой ветер будит и злит
ленивых римлян.
Она пила больше, чем обычно,
и я чувствую, что ее невинный
и отсутствующий взгляд
скрывает ту гордость
и тревожную тоску,
которая вторгается
в мою бедную Джованну
после самоубийства Ксавье.
В тот момент, как ни парадоксально,
на пляже или вечеринке,
радость достигает своего пика.
Она стоит, одна, дрожащая,
и ветер бьет по ее лицу святой мученицы.
Она еще не плачет,
но когда я подошел к террасе,
ее глаза уже встревожены слезами,
готовыми затопить полые щеки
и уничтожить ее слабенький макияж,
который Джованна позволила себе
на день рождения Антонио.
Я беру Джованну за плечи,
робко пытаясь ее приобнять.
Она ищет выход из своего
непостижимого бедствия.
Ветер, пустота -
она задает им вопросы.
Я тоже не знаю ответов.
Вернее, во мне толпа банальностей,
готовых вырваться наружу
и которые я пытаюсь сдержать.
Тем не менее, я тронут,
в тысячу раз больше,
чем она думает,
не видя в моем жесте ничего,
кроме снисходительности
сочувствующего гомосексуалиста,
такого же пьяного, как она сама.
Джованна не из тех женщин,
которые сбрасываются с террас Рима.
Она любит жизнь,
и страдания делают ее только сильнее.
Страдание настолько сильное,
что обезоруживает друга,
аннулирует все милосердие
и воздаяние нежностью.
Никто на земле ничего не может
сделать для нее,
когда она смотрит на жизнь
сквозь свое страдание.
Она так сильно его любила.
"Так сильно".
Она повторяет мне это
с горьким осознанием потери.
Она очень скучает по нему.
Настолько, что спрашивает у ветра,
у пустоты, есть ли у них решение,
здесь и сейчас, немедленно,
как восполнить эту утрату,
схожую, как я понял в ту ночь,
но в более радикальном виде,
потере, которую чувствовал я,
когда не мог достать порошок.
Все, что я могу сделать,
это удержать ее высокое и хрупкое тело,
которое хочет улететь с ветром Рима,
тело, сраженное невероятной любовью,
о мертвом объекте которого ничего не знаю,
но чувствую вибрации ее яркого потока
в запястьях Джованны,
которые крепко держу в своих руках,
словно не давая ей
сразиться с пустотой,
ветром
и отсутствием Ксавье.
Дня рождения Антонио больше нет.
Но я слышу поп-песни,
вошедшие в моду этой осенью,
и звонкий смех нашего друга Антонио.
Тем вечером мне было откровение.
Это новые октавы, высокие и низкие,
в гаммах ран, которые нам наносит жизнь.
Передо мной, напротив меня,
внезапное воплощение печали
человека, корчащегося от боли,
дрожащего от длительных спазмов.
Тогда я понял, что никогда не смогу любить
мужчину так, как Джованна любила Ксавье.
Это неприличное открытие
ударило ветром и пустотой
по моему закрытому лицу,
оно освобождает поток моих слез,
которые Джованна умеет сдерживать.
Эта новая истина пугает меня,
словно мысль о смерти.
И, учитывая физические муки тела,
которое я храню от разрушения,
это меня успокаивает.
Мне нравится студия Луиджи,
на тихой улице
возле Пьяцца дель Пополо.
Я зашел к Джонни за порошком,
как договаривались.
Было два часа дня,
и дилер по кличке "Спартако"
прибыл с опозданием на час.
Джонни старался оставаться со мной
в дружеских отношениях.
Я притворяюсь, что пришел ради
его блестящего пустословия,
а не ради незаменимого героина.
Конечно, это неправда.
Ожидание раздражает меня,
но, наконец, пришел Спартако,
наглый и болтливый.
Я позабыл о своей ярости.
Я позабыл обо всем.
Джонни всегда всё прощали.
Дилер "обслуживает" меня,
как обычно говорится,
выдав два грамма, которые
Джонни Лораста заказал для меня.
У Спартако очень четкие жесты.
Я нахожу его почти красивым.
Должно быть, я ослеп,
поскольку юность не скрывает уродливое
выражение его выцветшего лица.
Я иду в туалет, чтобы вмазаться.
Через маленькое окно я смотрю
на пустынную улицу,
выжженную римским солнцем.
Слышу, как звонит телефон.
Он не замолкает с момента
моего прихода.
И тишина, следующая
за моментом экстаза после укола,
становится незабываемой.
Все вокруг так далеко от меня
в этот момент.
Я сконцентрирован
на своей руке и удовольствии.
Когда возвращаюсь в гостиную,
я замечаю бледность на лицах
всех, кто был там.
Луиджи был найден мертвым
в туалете кафе в Трастевере.
Я ничего не чувствую.
Джонни плачет.
Я знаю, что он преувеличивает
свою боль.
Он слишком обдолбан,
чтобы по-настоящему страдать.
Спартако выглядит спокойным,
но он обеспокоен.
Он спрашивает себя, кто возьмет
на себя огромные долги Джонни.
Луиджи всегда платил за всё.
Я попрощался со всеми
и ушел.
РЕВОЛЮЦИЯ
Я узнал его имя позже.
Какое-то время я провел
в этом подобии сквера,
окружающего пирамиду Цестия.
Машины неуверенно кружат
вокруг нее,
изменчивые тенистые формы
появляются украдкой
между скудными кустами.
Ночь холодна,
без намека на тепло.
Он уже два или три раза
проходил мимо,
пристально глядя на меня.
На его лице я смог рассмотреть лишь
глаза, абсолютно черные,
и центурионскую бороду.
Я так никогда и не узнАю,
каким было его лицо.
Я беру инициативу
и хватаю его за руку,
чтобы оттащить в темное место,
скрытое от предательских фар машин
и уличных фонарей.
В оградительную тень
могильной пирамиды.
Он смотрит на меня,
и я поражаюсь грамотности его речи,
богатству его словарного запаса.
Очевидно, он не из тех римских рагацци,
по которым сходит с ума Антонио
во время пазолиниевских путешествий.
Нет, он не местный.
Возможно, из Турина или Триеста.
Он хочет, чтобы я отсосал ему,
но его член,
массивный и твердый сначала,
постепенно опадает.
Я должен поговорить с ним,
сказать, что он мне нравится,
что я и сделал, прежде чем уйти.
Я откровенно сказал, что обедал
в ресторане с друзьями.
"С друзьями?"
На этой единственной реплике в его член
на мгновение возвращается энергия.
Он входит в меня без спешки,
а затем возвращается к вопросам.
"Люблю ли я его?"
"Сможет ли кто-нибудь
полюбить его?"
Я уверен, что сможет.
Однажды он обязательно
кого-нибудь встретит.
Член снова становится твердым.
Он хочет, чтобы я называл его
"мой дорогой".
Я нахожу это трогательным
и едва не начинаю смеяться,
но мне удается остаться серьезным.
В течение нескольких минут
мы снова обнимаемся.
Теперь он хочет, чтобы я сказал,
что люблю его.
"Скажи: Энцо, я люблю тебя".
"Скажи, что будешь со мной всегда".
Стояк снова пропал.
Он прижимает мою голову
к своей лысой и блестящей груди.
"Почему никто никогда
не влюблялся в него?"
"Что есть у других,
чего нет у него?"
"Разве он плохой любовник?"
Под перекрестным огнем его вопросов
я трусливо смотрю на часы и молчу.
Энцо пытается выразить свою тревогу,
ставшую для меня обыденной.
Его откровенность удивительная,
непристойная.
Я умею бороться со слабостью лишь
дозой порошка и алкоголем.
Я оставляю Энцо наедине
со своими вопросами без ответов.
Никто не сможет утешить его.
Среди руин
машины продолжают
свой беззаботный балет
под печальным светом луны.
Этот разговор неуместный,
условный.
Его жизнь кажется простой, легкой.
И все же, тяжелой от одиночества
и его принятия.
Воздух потеплел.
И лишь проезжающие "Веспы"
нарушают спокойствие Пьяцца Навона.
Мы уже привыкли к навязчивой музыке,
нагло рвущейся из радио автомобиля,
припаркованного возле кафе.
Бруно очень мил.
Лишь синева его глаз выдает ту глупость,
которую я в нем подозреваю.
В них виднеется нечто умоляющее,
полное невероятного спроса.
Ни у кого нет такого недостатка любви,
как у римских гомосексуалистов.
Но мне нравится голос Бруно,
немного пронзительный, резкий.
Накануне мы уже занимались
любовью, здесь же,
после нашей встречи в "Алиби",
гей-клубе в Тестаччо.
Он очень дотошный.
"Теперь я надену презерватив".
"А теперь я немного тебе отсосу".
Это странно, но, в конце концов,
весьма успокаивающе и заботливо,
своего рода вежливость.
Он гордится своей машиной
и своей пиццерией на
Корсо дель Ринашименто.
А еще - своим толстым членом
и отпуском в Сиджесе
в прошлом году.
И все же, он кажется мне
очень несчастным.
Бруно в ловушке.
Его грация, немного женственная,
его кукольное и незрелое лицо,
все его бытие излучает подчинение
чувству вины.
Вдруг мне становится страшно,
что однажды я буду таким же.
Он настоял на том, чтобы
пригласить меня в ресторан.
И наше приключение добавляет
светскости его римскому лету.
Квартира Бруно крошечная.
На первом этаже,
рядом с Санта-Мария-делла-Паче.
Стены оклеены фотографиями
с черными атлетами,
некоторые из них, как я понял,
бывшие любовники Бруно.
Затем наступает время сражения тел.
Как и многие римские мужчины,
которых я знал,
Бруно очень нравится заниматься любовью,
и он в этом хорош.
Постоянно, в своих жестах,
он беспокоится
об удовольствии партнера.
Благородная любезность,
относящаяся к древним временам
и к городу.
Кажется, что он знаком
с неосязаемой границей
между удовольствием и болью,
между любовью и жестокостью.
Мы были всё время вместе.
Мы останавливаемся на минуту,
чтобы покурить.
Телевизор спокойно продолжает
показывать глупые
черно-белые программы.
Бруно очень возбужден,
но забота всегда остается
для него на первом месте.
Он вздыхает.
"Хочешь, чтобы я брызнул?"
"Кончил", - как говорят итальянцы.
Ему невозможно отказать.
Он вышел из меня
и снял презерватив,
сжимающий его член.
Я ласкаю его очень нежно.
Его тело изгибается, словно лук.
Его детское лицо покрывается
маской высшей боли,
как у мучеников
из окрестных церквей.
Бруно кончает,
но тремя последовательными рывками
из его члена вырывается кровь.
Я напуган,
он просто в ужасе.
Тоска по нашим былым чудесам
сводит нас к молчанию.
Я не смогу успокоить Бруно
в ту ночь,
лишь врач способен успокоить
его страхи.
Мы спускались по ступеням,
ведущим от Тринита-деи-Монти
до Пьяцца-ди-Спанья,
и великолепие города
раскалило наши горла,
раскалив добела, почти невыносимо.
Донни обнял меня за плечи.
Ожидание ужина на террасе "Да Луиджи"
и спокойная прогулка
вокруг Пьяцца Навоне
наполнили его невинной радостью,
которую я нахожу подавляющей.
Мы в полный голос поем
песню Шуберта
или нечто подобное,
играющее в наших головах.
Сильное чувство свободы,
вторгающееся в меня в этот момент,
почти пугает меня,
поскольку оно для меня ново.
И на мгновение я верю,
что меня ждет новая жизнь.
Донни все еще поет
своим красивым теплым голосом,
и мне хочется обнять его,
там, среди туристов и местных,
заполонивших ступени.
В нем воплощалось все то,
чем могла бы быть моя жизнь.
Я сжимаю его большое плечо
своей рукой
и улыбаюсь.
Город становится таким ясным.
Церкви и дворцы словно
возвысились над землей.
Шум Рима грохочет отовсюду,
невероятная жестокость грешного мира
начинает пробуждать мое сознание,
на мгновение обезоруживая
великолепие сумерек
и мимолетную убежденность
в том, что я сейчас здесь.
Пейзаж, Рим, искусство и история
постепенно растворяются
в деталях уродливых сувениров,
выставленных на ступенях для туристов,
и в постыдных продажах дури
на Пьяцца ди Спанья.
И тогда я вспомнил о годах,
потерянных в этом городе.
О тем, кто прошел через них,
о тех, кто умер,
и тех, кто еще умрет.
Я оглядываюсь вокруг
и спрашиваю себя, стоит ли все,
что я вижу, тех усилий и страданий,
чтобы оставаться на плаву
и оставаться живым.
Донни, похоже, не замечает
всего этого,
в силу своей невинности,
своей культурности и легкости.
Беспечность его пения не дает мне
поддаться усталости.
Он защищает меня своими руками
и прекрасными серыми глазами.
Мы продолжаем идти,
плечом к плечу.
Теперь я знаю,
что мы никогда и никому
не причиняли вреда.
И теперь всё обязательно
должно измениться.
 

 

 

 

////////////////////////////