«Свинарник» (итал. Porcile) — итало-французский художественный фильм
1969 года, поставленный режиссёром Пьером Паоло Пазолини.
Все фразы и цитаты
Поразмыслив хорошенько,
мы решили съесть тебя за непослушание.
Жена, мы с тобой - союзники.
Ты - мать-отец. Я - отец-мать.
Наш сын со всех сторон
окружен нежностью и строгостью.
Боннская Германия, черт побери, -
отнюдь не гитлеровская Германия.
Здесь вырабатывают
сыры, шерсть, пуговицы, пиво.
Пушки производятся на экспорт.
Да, известно, что и Гитлер
тоже был отчасти женщиной,
но, как все знают,
он был женщиной-убийцей.
Так что наши традиции
существенно улучшились.
Так вот, голубоглазые дети
этой матери-убийцы
были послушны и питали к ней
безнадежную любовь.
А у меня, у любящей,
сын хоты не ослушник, но и не послушный.
СВИНАРНИК
Мы с тобою, Юлиан, - двое богатых буржуа.
Судьба, что свела нас, не двулика.
Мы оба ощутили в глубине души
ее непринужденную улыбку -
и вот анализируем себя, благо,
наделены такой способностью.
Я воздержусь от замечаний, так как
разговоры о себе мне причиняют боль.
- Какую же? - Невообразимую!
Сегодня первый день весны.
День твоего рождения...
и день, когда нам стоит объясниться.
Ну и тоска! Вот сделаю воздушного змея
и улечу туда, где Годесберг пустынен.
Какой ты смешной! Придумал же
себе уловку на все случаи жизни.
Счастливчик Юлиан! Всегда-то он охвачен
каким-либо неодолимым ребяческим желанием!
Всегда у него наготове источник счастья
и свободы. Всегда он куда-то устремлен.
Однако же мои 17 лет
равны на самом деле 47.
Я прекрасно знаю, зачем тебе эти порхания.
Но сегодня я не буду
с волнением и дрожью любоваться
невероятным запретным зрелищем твоего бега
с воздушным змеем в направлении Кельна.
Я удержу тебя, чтобы поговорить о нас.
Приди тебе конец, милая моя, мне
будет безразлично, где тебя зароют.
- Но ведь однажды ты меня поцеловал.
Да или нет? - Я в замешательстве.
Кроме того, что ты по полу мужчина, а по
положению - Юлиан, ты не знаешь, кто ты.
- И не хочешь знать? - Нет, не хочу.
- Почему? - А мне и так
недурно. То привилегия придурка.
Во владениях деда, в этом огромном
храме, способном дать приют тысяче душ,
но принимавшем одного лишь
императора, среди однотонных
белоснежно-хинно-желтых фресок
проходило твое детство.
- Что с тобой произошло? - Что произошло?
После чего ты неотлучно пребываешь
здесь в каком-то одурении?
Здесь, на бескрайней вилле, выдержанной
в итальянском стиле, - безусловно, ничего.
Затерянный листок,
скрип двери, хрюканье вдали...
Зачем ты все пытаешься шутить,
ты ведь такой неостроумный?
Затем, что, если бы ты
хоть раз увидела меня таким,
каков я на самом деле, ты бы в ужасе пом-
чалась вызывать врача, а то и скорую! Ура!
Оставим их, отец.
- У нас нет никаких секретов.
- Значит, вы не обручились?
Никоим образом!
- Вот это да! - Правда, Ида? До сих пор?
Нет, мы пока решили съездить на Сицилию.
О, в Таормине сказочные пейзажи!
- Вы там бывали, синьор Клотц?
- Да, крошка Ида, когда шла война.
Жаль, что вы никак не можете решиться.
Юлиану нужна милая, нежная подруга,
искренне влюбленная в него.
- А кто сказал вам, что я влюблена?
- Неважно, это был бы замечательный союз.
Прибавив к нашему имуществу ее, я
завладел бы половиной Западной Германии.
Сырами, шерстью, пивом,
пуговицами, не говоря о пушках.
- Ура! - Я вижу, вы все же ладите.
Чудесное единение!
- Трус! - Главное мое достоинство -
умение настоять на праве выбора.
Представь себе, и мое. Почему бы
тебе не отправиться с нами в Берлин
и не принять участие в первом и, может,
единственном походе немцев в защиту мира?
Потому что ныне, августовским днем 1967-го,
я не имею своих взглядов.
Я добросовестно пытался заиметь их
и обнаружил, что и как революционер
я склонен к конформизму.
Твой конформизм, однако,
доставляет тебе и другие заботы,
приходится, к примеру,
заниматься предприятием отца.
Да, но зато он защищает меня от террора.
- Ты сам не знаешь, чего хочешь.
- Как и ты.
Пора. Берлинские ребята, наконец, решились.
В знак протеста 10 тысяч их
будут писать на стену.
А коммунисты будут с той стороны смотреть.
- Но у тебя же нет этой штуки. - Нет,
я девочка-мальчишка, и тоже буду писать.
А я займусь совсем другим.
- Чем? - Не скажу.
- Ну пожалуйста, скажи! - Нет.
- Ну скажи. - Нет!
- Я хочу знать. - Ты не узнаешь никогда.
- Прошу тебя! - Нет, бесполезно.
- Что ты будешь делать?
- О Господи, да не хочу я говорить тебе.
- Но почему? - Ты уже не шутишь?
- Я и не шутила.
- Ты точно хочешь знать?
- Хочу! - У тебя даже выступили слезы?
- Выступили. - Ну и дура.
Я никогда не знаю, чем ты занимаешься,
о чем думаешь, кто ты вообще такой!
Знаю лишы: в отношении похода на Берлин
ты ведешь себя, как мерзкий индивидуалист.
Да, в известной мере я хрюкаю, как мой
отец. Но я лишаю тебя права это говорить.
А я тебя - так поступать.
Ты такой же, как и твой папаша.
Кто ничего, как ты,
не хочет, тот хочет власти.
- Но твой тоже обладает властью. - Будь
ты хоть негром, все равно бы тебя любила.
Не знаю даже, что сказать.
Меня все это не интересует.
Моей конформистской половине
все это осточертело,
другая, революционная половина,
в нерешительности.
Ну, а в целом мне хотелось бы
лишь замереть и наслаждаться...
- Чем же? - Бесконечным
повторением одного и того же.
- Но чего? - Того, о чем я уже говорил.
Того, чем я займусь, пока вы
будете стоять у Берлинской стены
с абсолютно пуританскими плакатами.
Если скажешь мне, что будешь делать,
когда все твои ровесники,
лучшие представители нашего народа,
впервые выйдут на демонстрацию...
Я героичней собственного героизма, Юлиан.
Я изменю им и останусь с тобой.
Да измени ты хоть не только друзьям,
но и самой себе, и истине,
- ты не узнаешь, что я буду делать.
- Какое право ты имеешь мне не говорить?
- Имею, и все. - И что это даст тебе?
Хотя бы то, что - тра-ля-ля -
ты будешь плакать и страдать.
Да, тра-ля-ля, я именно
и буду плакать и страдать.
Ничего... Затерянный листок...
Скрип двери...
Хрюканье вдали...
Что это значит, Юлиан?
Что это значит?
Ну, не реви, зануда.
Ладно, я поеду с тобой писать на стену.
Я слышал, сын наш собирался
отправиться в Берлин
- с этими студентами-коммунистами.
- В конце концов, он не поехал.
- Но как ему такое пришло в голову?
- Это все Ида.
- Но ведь Иде 17 лет. - Ну да.
А Юлиану - 25. И он ждет...
- Но он со мною или против меня?
- Поди пойми?
Времена Гросса и Брехта вовсе не прошли.
И Гросс вполне бы мог изобразить меня
печальным боровом, а тебя -
печальною свиньей. Конечно, за столом,
и чтобы на коленях
у меня сидела секретарша,
а ты держала бы в руках хреновину шофера.
А Брехт мог сделать нас отрицательными
героями в пьесе, где положительны бедняки.
Чего ждет Юлиан - чтобы
разжиреть, как боров, самому?
Чтобы делать беднякам подарки,
кружась с ними в тирольском танце?
Или, напротив,
чтобы обозвать меня боровом?
А меня - свиньей?
Ну, ты занимался этим своим делом,
пока я была в Берлине?
Ида, я хочу сделать тебе предложение.
Каким ты странным тоном
говоришь - совсем как мой.
Ну, делай, Юлиан.
Я хочу тебя поцеловать.
Поцеловать? О, Юлиан,
ты не представляешы, как я рада.
Мне захотелось танцевать, петь,
прыгать, как щенок, и бить в ладоши!
Моя радость - ярче звезд, ярче солнца!
Кому мне выразить ее? Кому излить душу?
Кого благодарить, когда я плачу и смеюсь?
И все же, Юлиан,
я не позволю себя поцеловать.
- Ладно, как все прошло в Берлине?
- В Берлине - хорошо.
И что за лозунг
был написан на твоем плакате?
Так, ничего особенного - "Долой Бога!"
- Разве это важно для тебя?
- Но для тебя ведь это очень важно.
Я не знаю.
Так что же наш поцелуй?
Ида, почему ты не желаешь,
чтобы я тебя поцеловал?
Юлиан, мое достоинство...
Это какое, тра-ля-ля?
Не женское, не девичье,
а свободного человека, тра-ля-ля.
Но раз ты любишь меня, ты свободна.
Я вольна не дать себя поцеловать.
Чудовищно страдая, тра-ля-ля.
- Ну сжалься, Ида! - Нет!
Ни за что?
Ни за что?
- Позволю, если ты признаешься...
- Признаюсь, что я делал, пока ты?..
- Да, что ты делал, пока я была там.
- Что и всегда, когда остаюсь один.
Очень нужно мне пускать змеев
над здешними виллами.
Но что?
Мне 25 лет и 5 месяцев.
И знаешь, я ни разу
не целовался с женщиной!
Что? Вот это да!
При всем своем пацифизме и
неприязни к Германии богачей,
при всем антиклерикализме
и культе свободной любви,
при всем, что объединяет меня с тысячами
самых прогрессивных молодых людей мира,
позволь мне, Юлиан, не посмеяться даже,
а просто возмутиться.
Нет, ты должна смеяться до изнеможения.
Я хотел бы, как эсэсовец,
замучить тебя своим секретом!
- Давай, целуй меня. - Теперь уж нет.
Но почему? Не видишь -
тра-ля-лера - я сдалась.
А ты не видишь, что желание поцеловать
тебя переросло в желание тебя убить?
Думаешь, я не найду ответа и на это?
- Ты спрашиваешь меня? - Ну, я-то знаю.
- Я не поцелую и не убью
тебя, потому что люблю... - Кого?
Объекта нет. Есть лишь моя любовь.
Милая морская свинка, ты свободна.
Последний гнусный опыт завершен.
Вот он. Как распятый Христос.
- Он нас не узнает?
- Кто знает? Не разберешь.
- Не смотрит.
- Смотрит в пустоту, все время вверх.
- И не двигается? - Ни на сантиметр.
С августа так и лежит по стойке "смирно".
Я уехала из Годесберга в августе,
потому что он сказал мне,
что влюблен, но не в меня.
Бедняжка Ида, нам это известно.
- Как съездила в Италию? - Чудесно.
Мы обожаем Италию.
Выиграй мы войну,
нам бы досталась вилла в Сиракузах.
Хорошо, но все-таки, в кого Юлиан влюблен?
- Не знаю. Он не захотел признаться.
- Но почему?
Понятия не имею.
Признайся он, все было бы не так.
Все было бы как надо.
Довольно было лишь назвать то,
что он любит. И все благополучно -
или неблагополучно - разрешилось бы.
Почему ты говоришь "то, что",
а не "ту женщину, которую"?
Все, что я знаю об этом существе, -
лишь то, что оно есть.
Но кто же любит моего бедняжку сына?
И, главное, почему он не называет имя,
почему стыдится, почему не может?
Знаешь, Ида, его отец нанял детектива, -
так как это детективная история, -
чтобы тот провел расследование в
Гейдельберге и везде, где Юлиан бывал.
- И что же? - Ничего.
У него не было ни одной девушки - то есть,
не было серьезных, прочных отношений.
- А что, он занимался
с теми девицами любовью? - Наверняка.
Не надо, не плачь.
- "Не плачь, не плачь..." Но почему?
- Он был гордый.
Гордый? Наоборот! Он мирился с любой
низостью, у Юлиана нет ни капли гордости.
Да что ты! В детстве он ни у кого
ни разу не просил прощения.
Я тысячу раз слыхала, как просил!
С ума сошла!
Он никогда не менял своих решений.
Он их вообще не принимал!
Он был не очень умный,
но упорно отстаивал свои идеи!
Нет, он был очень умный. Я ни разу
не встречала таких умных молодых людей.
Он хорошо учился, потому
что много занимался.
Он вообще не занимался! Проводил все время
на спортплощадках, в танцзалах и кружках.
Да ты что? Он был всегда таким
серьезным, почти суровым, как святой.
Серьезным и суровым? Бог мой,
он был всегда таким веселым.
Юлиан был совершенно лишен чувства юмора.
Он преклонялся перед армией
и хотел стать солдатом
по примеру деда - моего отца,
- тот бросил вызов Керенскому и победил.
- К армии он был абсолютно равнодушен.
Думаю, даже не знал, что она существует,
хотя никогда и не протестовал против войны.
Он знал флаги всех стран мира.
- Ну и что, я тоже в детстве. - Но
путешествовать он, к сожалению, не любил.
Неправда! Сердцем он всегда
был с самыми далекими народами.
- Майя, денка, ирландцами.
- Он, наверное, видел их в кино.
Он за всю жизнь случайно посмотрел
одну картину, кажется, Мурнау.
Да он с ума сходил
от вестернов и шпионских лент.
Он не любил кино, но был
немножко похож на Чарли Чаплина.
На Чарли? Да ты погляди, типичный
Св. Себастьян в изображении маньеристов.
Так или иначе, сейчас
он в каталепсии, в коме.
Если бы он слышал и понял нас, кто
знает, что сказал о нас, бедных женщинах?
Ибо он престижа своего не уронил.
Ускользая, он все равно был здесь.
Своею горькою игрою он снискал авторитет.
Его таинственная скорбь витает
над ним, как безмолвный памятник.
Ах, синьор Хердхитце, синьор
Хердхитце, таинственный мой конкурент!
Сколько же всего
нагромоздили эти великие отцы!
Да! Они заполнили наш Кельн промышленными
комплексами, величественными, как храмы.
Трубы, трубы. Бетонные Афины.
Вот что получить от старых отцов
со здоровенными... кхе-кхе... такие козыри!
В то время как твои заводы...
Их даже и не видно, синьор Хердхитце,
может быть, они прозрачные?
Или витают в воздухе?
Ах, синьор Хердхитце, синьор Хердхитце,
таинственный мой конкурент,
возникший из ничего!
- Позвольте?
- Входи, мой дорогой, входи.
- Добрый день, синьор Клотц.
- Здравствуй, дорогой Ганс-Гюнтер.
Как поживает ваш достопочтенный сын?
Видишь ли, дорогой Ганс-Гюнтер,
сын мой не был послушен,
хотя не был и ослушником.
Мы с моей дражайшей Бертой вели об этом
долгие демократические дискуссии.
Слушайся он меня,
я взял бы его под свое крыло,
и мы летали бы вместе над
славными трубами нашего Кельна,
штампующего пуговицы и пушки.
А если бы он меня ослушался,
я бы раздавил его.
Но с сыном не покорным, однако и не
непокорным, я поделать ничего не мог.
Что ж, так судил Господь.
Что Он содеял с Юлианом?
Делать Ему ничего с ним не хотелось,
и он заставил его умереть.
Но в то же время Ему хотелось
что-то сделать, и Он оставил его жить.
Отдых это, забастовка
или ссылка - я не знаю.
Юлиан лежит у себя в комнате,
как забальзамированный святой -
не мертвый, но и не живой.
- Поговорим о нас.
- Хорошие известия, синьор Клотц.
А, поздравляю, дорогой Ганс-Гюнтер.
Спасибо, синьор Клотц.
- Хорошие, говорите. - Да.
Синьор Хердхитце -
никто иной, как синьор Хирт.
Хирт? Старина Хирт?
Мой старый товарищ по учебе сначала
в Эссене, а позже - в Гейдельберге?
Он что, сделал пластическую операцию?
Конечно, синьор Клотц.
Итальянцы в этом очень преуспели.
Итальянцы?
Лучше по порядку, синьор Клотц.
Да, давайте по порядку,
дорогой Ганс-Гюнтер.
Итак, синьор Хердхитце,
ваш политический противник,
заклятый враг ваших предприятий,
"новый человек" Западной Германии -
никто иной, как синьор Хирт,
сделавший пластическую операцию.
Прежде всего, он, наверное,
стал профессором чего-нибудь.
Точно! Анатомии в Страсбурге.
Хорошо. А дальше?
Итак. Перенесемся в Страсбург,
и именно в 9 февраля 1942 года.
Ах, мой ревматизм.
Это день, когда был послан тайный доклад -
попробуйте угадать, кому? -
синьору Гиммлеру.
Преступления против человечности? Ура!
Поздравляю, поздравляю,
дорогой Ганс-Гюнтер.
И знаете, о чем
шла речь в этом докладе? Вот он.
О сборе черепов
большевистских комиссаров-евреев
для научного исследования их
в Страсбургском университете.
Чьих черепов?
Большевистских комиссаров-евреев?
Прошу прощения,
но, выстроенные в ряд, эти три слова
обладают неодолимым комическим зарядом!
"Большевистских", "комиссаров",
да к тому же "евреев"!
В общем, кому больше дано,
с того больше и спросится.
Умора!
Синьор Хирт, ныне Хердхитце,
как будто жаловался,
что при наличии массы черепов
представителей почти всех наций
именно еврейских в распоряжении
науки очены мало.
И, значит, война на востоке позволяла
восполнить этот серьезный недостаток
именно за счет
большевистских комиссаров-евреев.
Вот куда входят
большевистские комиссары-евреи.
Давайте к делу.
Этих пленных голыми
заталкивали в газовые камеры.
В шланг засыпали соли.
Конец его плотно затыкался.
У затычки был металлический наконечник,
через который эти соли распылялись.
Узники дышали еще полминуты,
потом падали на землю,
обливаясь испражнениями.
Трупы поступали в институт
анатомии еще теплыми,
с широко раскрытыми,
блестящими от слез глазами.
У мужчин отрезали левые яички и
отправляли в анатомическую лабораторию.
А доктор Хирт, ныне Хердхитце,
и его сотрудники любили говорить:
"Не будете держать рот на замке -
и с вами будет то же".
Давайте к делу. К самой сути.
Война заканчивалась, и фронты
союзников приближались к Страсбургу.
Что было делать доктору Хирту с 80
экземплярами его уникального собрания?
- Ну... - Все они были
уничтожены научным методом,
посредством тщательной кремации.
А золотые зубы отдали доктору Хирту,
который с этими зубами и исчез.
- Значит... Доказательств нет? Нет?!
- О, нет.
Именно тут на сцену выходит персонаж,
играющий в нашей истории важную роль.
- Кто же это? - Некий синьор Динь.
- Динь? - Да, Динь, синьор Клотц. Динь.
- Стало быть, конфуцианец!
- Нет. Чистейшей воды ариец.
И какую роль играет он в нашей истории?
Он был не менее как ассистентом
синьора Хирта, нынешнего Хердхитце.
И исчез среди развалин
подобно своему патрону.
Следует заметить, что в Германии в те годы
при необычайном изобилии трупов вообще
отдельных трупов
странным образом недоставало.
О, двойственная природа зла.
Ныне этот Динь
известен под фамилией Клауберг.
Ведь благодаря тому, синьор Клотц,
что ноги мои коротки, а волосы черны,
я среди южноевропейцев, и особенно
в Италии, не выгляжу туристом.
- Ну и? - Легко ли описать мое волнение,
когда я, не внушавший окружающим опасений,
находясь в центре Милана, услыхал,
как рядом с моим ухом прозвучало
односложное словечко "Динь"?
- Динь? - Динь, Динь.
Как китайское созвучие,
как стук дождя по черепице. Динь!
Значит, синьор Динь,
ныне Клауберг, заговорил,
и теперь песенка синьора Хирта,
ныне Хердхитце, спета?
Некий синьор просит впустить его.
- Что за синьор, мой милый?
- Его фамилия Хердхитце.
- Синьор Хердхитце?
- Да, Хердхитце, ваша милость.
Синьор Хердхитце здесь? Зови его, зови.
Синьор Хердхитце!
Синьор Хердхитце!
О, досточтимый
синьор Хердхитце, какой сюрприз!
Я оказался здесь неподалеку,
досточтимый Клотц,
проездом из Кельна в Бонн, и подумал:
"А не навестить ли старого приятеля?"
Правду говоря, никогда бы не узнал вас...
Пластическая операция?
Да, пластическая
операция на итальянский лад.
Впрочем, мы давненько не виделись.
Кажется, с 1938-го.
Да, браво. Именно с весны 38-го.
То была прекрасная весна.
С тех пор их миновало еще 29,
но в старом очаге огонь не гаснет!
Он все такой же весельчак, наш Хердхитце.
Все острит - ведь "Хердхитце" на нашем
языке - не правда ли Ганс-Гюнтер? -
и означает "пылающий очаг"?
И что же за огонь, позвольте
спросить, пылает в этом очаге?
Само собой, синьор Клотц, -
огонь великой Германии,
которая возрождается из пепла,
вырабатывая шерсть, сырье, пуговицы, пиво.
- Как горько смотреть на вас, дорогой
Хердхитце. - Отчего же, синьор Клотц?
Вы такой новый, весь новехонький, а я...
Да что вы говорите? Вы...
Вы ракета, устремленная
в будущее, синьор Клотц.
Когда я слышу такие пошлые метафоры,
всегда невольно вспоминаю, увы, Гросса.
Вы, должно быть, намекаете на свое
гуманитарное образование, синьор Клотц?
- Да, я завидую вашему чисто научному,
Хердхитце. - В смысле - техническому.
Ну да, эти два понятия противоречат
друг другу уже только в моей голове.
О, как я стар.
Мой сын мог быть мне внуком.
Да... Славный...
Тихий Юлиан...
Мы с вами ровесники,
но если я старый очаг,
то вы наисовременнейшая
батарея парового отопления.
- Бокал пива синьору Хердхитце?
- Даже два, синьор Клотц.
За вашу молодость, синьор Хердхитце.
За вторую нашу молодость, синьор Клотц.
Сожалею, что вызвал у вас желание
заняться самооговором и поверг в уныние.
Я просто объективен, синьор Хердхитце.
Мне следовало бы начать с нуля.
И принимать в расчет лишь настоящее.
- Как поживает милая госпожа Берта?
- Хорошо.
- А вы, я знаю, не женаты,
синьор Хердхитце? - Нет,
у меня нет наследников, синьор Клотц.
Я оставлю свои предприятия
техническим специалистам.
Проблема будущего -
ныне уже не личная проблема.
От гуманитарной культуры
завтра не останется даже следа.
И людей больше не будет мучить совесть.
А вас мучила? Простите, по-моему,
все это звучит довольно противоречиво.
Мой прежний конструктивный
опыт научил меня,
что без противоречий никак не обойтись.
В самом деле. В самом деле.
С одной стороны, я гнусный свин,
чье брюхо способно вместить целый
общественный класс, полагаю,
что, раскаиваясь в своем прошлом,
я снимаю с себя вину. И в этом я не прав.
Однако. Однако...
С другой стороны, ваши замыслы на будущее
придают вашему гнусному свинству
еще большую циничность. И тут вы правы.
Двойственная природа добра.
Да, кстати, о евреях...
Я знал, что мы дойдем до них.
Еще бокальчик пива, синьор Клотц?
С удовольствием, синьор Хердхитце.
Что же, за здоровье евреев, синьор Клотц.
За здоровье свиней, синьор Хердхитце.
Да, кстати, о свиньях...
- О евреях или о свиньях?
- О свиньях, о свиньях.
Вы хотите мне поведать
какую-нибудь интересную историйку?
Но благодаря Брехту и Гроссу
все истории о свиньях мне уже известны.
Нет, свиньи мне пришли на ум недавно,
когда мы говорили
о наследниках и наследстве.
А, это вы о ваших техниках?
Нет, как некогда крестьяне,
так теперь и техники
невинны. Вам это известно.
- С их производительной силой и
их верой в потребление... - Вот именно.
Однако же вернемся к свиньям.
Синьор Клотц, помните ли вы эпизод,
имевший место несколько лет назад...
Постойте... в 1959-ом?
Когда вы переходили от "ламбретт"
к электробытовым приборам?
- Точно. Сыну вашему тогда было 16.
- Моему сыну?
Ваша тревога мне понятна,
но именно как друг
давних времен,
но все же друг, я и спросил себя:
А что это творится с сыном великого Клотца?
Он просто хочет спать. Очень хочет спать.
В 1959-ом году ваш сын не спал.
Я имею в виду упомянутый мной эпизод,
которому не придали значения.
Какой же, ну-ка, ну-ка?
Возвышенная любовь к природе,
к садам в немецком стиле, в первозданности
своей напоминающим Грецию, -
то туманным, то залитым солнцем,
дорогим Диотиме, -
эта возвышенная любовь
обречена была стать роковой
по вине того, кто полагает
себя более великим, чем его история.
Не будем спорить,
мы, если не ошибаюсь, в данном
случае второстепенные герои.
Итак, жизнь главного героя -
вашего сына - протекала на природе:
вокруг виллы - сад, поистине райские кущи,
а сразу за пределами его -
крестьянские дома с конюшнями,
навозные ямы
и свинарники.
Немцы - большие любители шпикачек.
И вот о чем хотел я вам напомнить.
В 1959-ом году Юлиан украл свинью.
- И все? - Да, все.
-Мы так смеялись.
- А сейчас смех застревает у вас в горле.
- У каждого свой крест.
Вы так смеялись над протестами крестьян,
откармливавших ту свинью
на Рождество, в тот первый раз!
Но во второй - уже не так.
Да, Юлиан забавы ради вытворял
такие фокусы со свиньями.
- И что же именно он с ними делал?
- Это риторический вопрос.
Отчего же, вполне конкретный,
а вот конкретно отвечать
на него не совсем приятно.
Что же делал Юлиан со свиньями?
Наверное, играл, мой дорогой...
Водил, наверное,
на поводке, как своих догов.
Упоение естественностью!
А что же мог, по-вашему,
черт побери, он с ними делать?
Повторяю, хоть и минуло 30 лет,
я остался настоящим вашим другом.
И мной овладело
странное желание кое-что понять.
То, чего вы не желали понимать.
И, сделав это вместо вас, тем самым
я хотел вам выразить свою любовь,
ведь вы же меня так любили.
- И что же такое вы поняли?
Что понял? В общем, ничего, просто узнал.
- Что именно? - Что ваш сын
Юлиан после двух случаев кражи свиней
вел замкнутую жизнь.
И всякий бунт его
бывал окрашен конформизмом.
А сквозь смирение всегда
проглядывало несогласие.
И было так не год, не два.
Загадка, да и только.
В Гейдельберге он учился и влюблялся,
но у меня есть основания думать, что
сердце его было здесь, среди природы.
Ну ясно, страсть есть страсть.
Еще бокальчик пива, бедный синьор Клотц?
Попозже, синьор Хердхитце.
А сейчас прошу вас, дальше.
Какая жажда знаний, синьор Клотц.
Значит, вас вдруг так заинтересовало
несчастье вашего наследника?
А прежде вы и не задумывались, сколько
должен был выстрадать бедный мальчик,
чтобы прийти в такое состояние?
Вот и настал момент,
когда никакой суд не смог бы постановить,
что в вас говорит: жестокость или жалость,
и, желая сделать больно мне,
испытываете ли вы сами искреннюю боль.
Да, я и сам не смог бы этого сказать.
Я пришел сюда, чтобы сокрушить вас как
конкурента, пока вы не сокрушили меня.
Поэтому и говорили мы
о свиньях, а не о евреях...
Но есть нечто большее,
или нечто сверх того.
Возможно, это привкус истины.
Что ж... Поверьте,
на глаза у меня наворачиваются слезы,
когда я думаю об исстрадавшемся мальчишке,
хотя, если рассказать эту
историю, она покажется смешной.
То есть?
Видите ли, синьор Клотц, ежедневной
целью одиноких прогулок Юлиана,
этой его непринужденнейшей
инспекции, был свинарник.
- И что же? - Так вот...
Те меры, которые мог Юлиан принять,
приблизившись к свинарнику,
чтобы остаться незамеченным крестьянами,
конечно, были тщетны против
моего "Ганса-Гюнтера",
носящего фамилию Клауберг, прежнего Диня,
вездесущего, как сам Всевышний.
И вот теперь действительно
настал момент, когда, похоже,
вы не сможете дальше говорить,
а я - вас слушать.
- Тебе лучше, Юлиан? - Да, благодаря
определенному взаимодействию с отцом.
Твоим другом-врагом?
Да, его противоречивое сознание совмести-
лось с моей также противоречивой жизнью.
- Твой отец переживает свой звездный час.
- Мне это совершенно безразлично.
Но об этом толкует вся Германия!
Это главная тема всех газет.
И все наши безусые бородачи получили
новый повод ощутить свою правоту.
Хердхитце и Клотц, или Клотц и Хердхитце?
Это долго обсуждалось. Предпочтение
было отдано как будто алфавитному порядку.
А по возмущению, которое
они вызывают у твоих друзей?
Конечно, впереди Хердхитце,
истребление евреев и "новый человек".
- Папаша, значит, проиграл.
- Они о чем-нибудь договорились?
Да, конечно.
История со свиньями
в обмен на историю с евреями.
Да, Юлиан, трудно говорить с тобой.
Но я пришла, чтобы, как говорится,
сказать тебе "прощай".
Ну что же, Ида... Как говорится,
рано или поздно это должно было случиться.
- Но я выхожу замуж.
- За безусого бородача?
Не смейся, Юлиан.
Откуда в тебе столько наглости?
Возможно, ее источник- твое счастье.
- Моя любовь к некоему Пуби Яннингсу?
- Почему бы и нет, если ты его любишь?
Нет, дело не в том счастье,
которое мне дарит Пуби,
а в твоем безразличии к моей любви,
перешедшем в безразличие к моей нелюбви.
Ида читает мне нравоучения!
Какой он, этот Пуби?
Он красивый, моложе тебя на два года.
Только что закончил университет.
Реформистские помыслы его так же чисты,
как и глаза. Мораль крепка, как мускулы.
Он спортсмен. Не антикоммунист.
Высокий и светлый, но волосы иного оттенка,
чем у немцев, он похож скорее на русского.
Он уважителен, но не угодлив.
При мне ни разу не терял достоинство.
- Он хрюкает? - Юлиан!
Я сказала это совсем не для того,
чтобы отомстить тебе!
- Мне это безразлично.
- Нет, у тебя это вызывает ненависть.
- Наоборот, любовь.
- Что же ты ее не проявляешь?
За этим обратись
к своим евреям или неграм.
Нет, ты неисправим. Возможно, потому, что
вообще не существуешь. Ты лишь видимость.
Твой немецкий - просто издевательство,
нормальные люди изъясняются понятными
и как бы вопросительными фразами.
Ты уже говорила, я прекрасно понял.
- Давай расстанемся по-хорошему, Юлиан.
- Расстанемся? Когда это мы были вместе?
- Никогда. - Вот именно.
Но теперь, когда я люблю другого, я,
к несчастью, рискую пожалеть тебя.
Не беспокойся, хоть и кажется, что у меня
совсем нет чувства юмора, я рассмешу тебя.
Ну, Юлиан, прощай.
- Прощай, Ида. - Прощай, Юлиан.
Любовь моя такая странная!
Я не могу сказать,
кого люблю. Но главное не это.
Никогда объект любовной страсти не был,
мягко выражаясь, столь ничтожным.
Главное - проявление этой любви.
Те глубокие изменения,
которые она произвела во мне,
и которые на самом деле не есть вырождение.
Будь так, ты поняла бы это и по праву
ощутила бы брезгливость или жалость.
Но ничто для меня не померкло.
Я говорю это не с гордостью,
а с изумлением, так как вслушивался
в то, что делалось во мне.
Теперь эти явления так прекрасны,
так радостны, так уникальны,
что я не в силах и помыслить о том,
чтобы прожить без них хоть миг.
Это не схоже с тем, что происходит,
когда человек рождается, живет - нет.
Это что-то совершенно неестественное.
И конечно, я все время думаю об этом.
Явления, которые рождает
во мне моя любовь, можно передать
лишь словом "благодать",
а может, наоборот, - "чума"...
Поэтому не удивляйся, что наряду с тревогой
я все время нахожусь во власти веселья.
Неудивительно, что ночью
меня мучают ужасные кошмары.
Искреннее их у меня в жизни нет ничего.
Я не могу иначе соприкоснуться с истиной.
Несколько ночей назад мне снилось, будто
я на темной улице, где много-много луж.
Я шел вдоль края тротуара, вдоль этих луж,
светившихся, как северное сияние
или долгие сибирские закаты...
В поисках чего-то. Но чего - не помню.
Может быть, какой-нибудь игрушки...
И вижу: на краю последней лужи
стоит свинья, точнее, поросенок.
Я подхожу к нему, чтоб взять его,
потрогать, и он так весело меня кусает
и откусывает пальцы правой руки,
однако они не отваливаются совсем
и не кровоточат, будто они резиновые...
Я иду с болтающимися пальцами,
потрясенный этим укусом,
этим приглашением к страданию...
Как знать, в чем истинный смысл снов,
но они зарождают в нас жажду истины.
За наше объединение, дорогой Хердхитце!
За объединение, милый Клотц!
Ты скажешь, у меня идея фикс,
но я настаиваю - рано Клотца отпевать.
Праздник объединения Клотца и Хердхитце
столь же естественен,
как новый приход весны.
Веселее, дорогой Хердхитце, веселее!
Говоришь, религия мертва?
Смотри, какой прекрасный ритуал:
сейчас моя супруга разевает свою
накрашенную пасть и сует туда пирожные.
Да благословит Господь
аппетит наших супруг.
Сколько же Германия способна переварить...
Дерьма!
И сколько она может из себя извергнуть!
Никто не испражняется
обильнее нас, немцев...
прямо в души нашим детям-пуританам.
Слышали? Министр Риббентроп хрюкнул!
Здравствуйте, ваша милость!
Привет, Маракьоне!
- Мое почтение, ваша милость.
- Добрый день. Привет, Густава.
Я...
убил своего отца.
Я ел человеческую плоть,
и дрожу от радости...
Я убил своего отца,
ел человеческую плоть,
и дрожу от радости.
Я убил своего отца,
ел человеческую плоть,
и дрожу от радости.
Я убил своего отца,
ел человеческую плоть,
и дрожу от радости.
Синьор Клотц, мы с синьором Клаубергом,
бывшим Динем, теперь моим коллегой, хотели
вам сказать, что происходит
нечто очень странное.
Ну, говори, мой милый, говори.
Явилась делегация крестьян.
Спорю, во главе их итальянские батраки,
забившие свои головы этим их Тольятти.
Тольятти умер...
Ну, они несут, наверное,
лозунги, размахивают знаменами?
Правду говоря, синьор Хирт...
то есть, синьор Хердхитце, - нет.
Стало быть, не демонстрация?
Они без этих своих красных флагов,
не трясут мотыгами, лопатами?
Зачем тогда они пришли?
На праздник их никто не приглашал.
Так чего же вы ждете? Впустите их.
Дело в том,
что говорить они хотят не с вами,
а с самым крепким членом общества.
Не очень-то любезно в день нашего
объединения проводить подобные различия!
Но раз так - пока!
Я чувствую настойчивое желание
съесть пирожное.
Чего же вы ждете? Впустите их.
Смелее! Входите! Входите!
Ну? Что молчите? Что с вами?
Робеют, синьор Хердхитце.
Ну, так раскроете вы рты?
- А, старый лис? - Не оттого, что
нечего сказать мне, не могу я говорить.
Речь пойдет о Юлиане?
Не тяни волынку, как тебя там,
Вольфганг или Вольфрам!
Мне не хватает духу, ваша милость.
- Позвольте, ваша милость, мне.
- Ты из итальянских эмигрантов?
Да, ваша милость. По-немецки я не
очень, но что надобно, сказать сумею.
Ну, давай.
- Вы знаете, где свинарники?
- Свинарники?
Да, синьора Юлиана.
Он, что ни день, ходил туда один.
Ну и фрукт.
И сегодня тоже пошел обычною дорогой,
сегодня, когда здесь, во дворце, праздник.
Да, чтобы обмануть
вашу наивность и нашу совесть.
Как мы можем с вами обсуждать того,
кто столько перенес, замкнувшись в себе,
и кто теперь сомкнул глаза,
которые смотрели на нас?
Юлиан не принадлежал к числу тех жертв,
которые разговаривают со своими палачами.
Он не просил об исповеднике.
Он был один, его смирение было
ниспослано ему как благодать.
Он изменил нам, но ведь
верности он и не обещал...
Если я не ошибаюсь, это некролог?
Да, синьор Хердхитце.
Вот я слушаю старого Вольфрама,
и хоть не понимаю ничего,
а сам едва белугой не реву.
Юлиана больше нет?
Так вот, пошел он в сторону свинарников...
Я понял. Дальше!
Там была эта девчушка.
Она последней с ним всегда прощалась.
А сегодня пошла дальше, чем всегда, и...
Говори же, обормот!
И вот вскорости идет она обратно,
вся в слезах, кричит как резаная,
мать честная,
прямо думали, помрет, кричит:
Там свиньи едят синьора Юлиана!
- А вы? - Ну, мы подумали:
Надобно глянуть, что там,
в свинарнике-то, деется?
Побросали все работу и - туда, в долину.
- Что же вы увидели?
- Свиньи сбились в кучу,
и уж визгу, визгу!
Аж наверху было слыхать.
И мы, пока сбегали книзу, понимали...
- Что вы понимали? - Что девчушка,
синьор Хердхитце, говорила правду.
Буквально?
Свиньи пожирали человека, и...
И что же?
Это и впрямь был
синьор Юлиан, но они уже...
Что "они уже"?
Дожевывали последние его кусочки.
Одна держала в пасти руку,
а другие отнимали, чтоб сожрать самим.
Все остальное эти твари уже проглотили.
Все? Вы даже пальца не уберегли?
Даже клочка волос?
Нет, абсолютно ничего.
Стало быть, они все-все подчистили?
Да, ваша милость. Кто сам не видал,
как свиньи сожрали человека,
ничего бы так и не заметил.
Не осталось и следа?
Ни лоскутка там, ни подметки?
Ничего.
Ни пуговицы?
Ничегошеньки!
Тогда...
ни слова никому!