Договор слюны и вечности (1951 год). Цитаты и фразы из фильма
Traité de bave et d'éternité (1951) / Трактат о Слюне и Вечности
Жанр: авангард, экспериментальный, кинематографический манифест.
Исидор Изу — enfant terrible парижской художественной богемы — своим
появлением в 1945 году буквально взорвал ситуацию в искусстве. В фильме
"Трактат о грязи и вечности" (Traité de bave et d’éternité) Исидор Изу
появляется в кадре почти что сразу: он выходит из дома, чтобы
отправиться гулять по Парижу; весь фильм — бесконечная прогулка по
Левому берегу, Латинскому кварталу, району Сен-Жермен-де-Пре: без
определенной цели, не гонясь за достопримечательностями, пренебрегая
фактурой. Беспечный молодой фланер движется по городу среди прочих
людей, с которыми мы невольно сталкиваемся взглядом. Послевоенный Париж,
снятый с пешего ходу, будничный и деловитый, занятый собой и нисколько
не интересующийся молодым поэтом, который отправился на его завоевание.
Все фразы и цитаты
Уважаемые зрители, вы собиратесь смотреть "дискрепантное" кино,
жалобы на выходе не принимаются (Дирекция).
ASTORIA-FILMS, разрешение на прокат № 11.882
Марк-Жильбер Гийомен представляет
ТРАКТАТ О СЛЮНЕ И ВЕЧНОСТИ Жана Исидора Изу
Фильм посвящается: Гриффиту, Гансу, Чаплину, Клеру, Эйзенштейну, Фон
Штрогейму,
Флаэрти, Бунюэлю, Кокто, и всем тем, кто привнес нечто новое и личное в
киноискусство.
С надеждой, что однажды они признают автора достойным себе.
Этот фильм является частью собрания трудов, в которое сегодня верит от
силы тридцать молодых людей.
Леон Блуа однажды заметил, что раньше пятидесяти стать кем-нибудь -
невозможно.
Экономист Кейнс писал, что должно пройти хотя бы 25 лет, прежде чем
система идей достигнет своей аудитории.
Но и сам автор еще слишком молод, а потому неудивительно,
что его творчество обрывочно, а над опубликованными фрагментами смеются
или же их вовсе не знают (Изу).
1947 - Введение в новую поэзию и новую музыку
1947 - Соединение имени и мессии
1948 - Размышления об Андре Бретоне
1949 - Изу, или Механика женщин
1949 - Трактат о ядерной экономике - Т. 1
1950 - Уточнения о моей поэзии и обо мне
1950 - Дневники богов
1950 - Заметки о будущих силах изобразительных искусств и об их смерти
ПЕРВАЯ ГЛАВА: Принцип Художник: Нат. Софер
Первоначальная звукозапись произведена на виниловые пластинки с любезной
помощью: Робер Бове, Жизель Парри и Карон. Звукорежиссер: М. Фарж
При перенесении звука с пластинок на пленку сохранились шумы и
потрескивания,
которые было решено оставить, поскольку они придают фильму более
революционный, непроизвольный вид.
Сюжет, а также все имена и места действия, разумеется, вымышлены. Любое
совпадение с реальными личностями или событиями — чистая случайность.
Даже квартал Сен-Жермен-де-Пре был выдуман режиссером, чтобы отобразить
крестый путь героя.
…Даниэль вышел из Киноклуба, в его ушах так звенело, словно его череп
был чашей,
из которой пили каннибалы Соломоновых Островов,
будто его мозгами, выкрикивая тосты, чокались варвары.
После показа в Киноклубе, и уже привычной, следующей за ним бессвязной
ругани,
он, впервые, попытался высказать новые, оригинальные идеи об искусстве
кино.
Его собственные слова, выброшенные в зал, возвращались к нему пьянящими,
как алкоголь.
— Меня занимает кинематограф, его врожденный потенциал для открытий и
непрерывного прогресса.
Я люблю лишь дерзкое кино, которое отказывается подчиняться правилам.
Сегодня очередной фильм может войти в Историю Кино только из-за людей
вроде Гриффита,
которые, вместо того, чтобы, как раньше, установить камеру на одном
месте и заставить актеров перед ней вертеться,
отважились показать крупный план, слезы на лице героини, простую часть
целого,
что, разрастаясь до гигантских размеров, перекрывает все остальное.
Я не люблю имитаторов!
В кино мне нравится иновационная жестокость Эриха фон Штрогейма:
как он, ногтями садиста, выдавливает белый прыщ на своем жутком лице!
Как высокомерный офицер роняет, но почему-то не спешит поднять дамскую
сумочку,
чтобы секундой позже, камера показала нам его омерзительные изувеченные
руки.
Но я не люблю имитаторов!
Мне нравится такое кино, в котором Эйзенштейн со своим «Броненосцем
“Потемкиным”» впервые использует социальную символику.
Толпа разбегается, люди давят друг друга на ступеньках под градом пуль,
а армия неумолимо надвигается, точно бесчеловечная машина
древнегреческого фатализма.
Контраст между детской коляской, одиноко летящей прочь от трагедии,
и чеканным шагом солдатских сапог обнажает всю суть революционной
истории.
Не люблю имитаторов Эйзенштейна!
Все мы видели, как Чаплин впервые использовал косвенную аллюзию в
«Парижанке»:
мы видим не сам отъезжающий поезд, а мелькание света из окон вагонов на
лице женщины.
Я увлекся кино из-за сюрреалистического образа в «Андалузском псе»
Бунюэля:
рассекающее Луну облако уподобляется бритве, которая разрезает глаз.
А глазная орбита изрыгает тошнотворную радужку, словно каплю дождя.
— Да знаем мы все это! — Давай к делу! — Браво, браво! — Долой!
— Эй, в зале! Спокойно, придурки!
Я просто пытался сказать, что не хочу снимать фильмы, пользуясь чужими
ошибками в свою выгоду.
Ради спасения собственной души я хочу преодолевать свои опасности! Мне
нужен личный рай или ад!
— Эгоист! — Мелкий буржуй!
— Во-первых, я считаю, что кинематограф слишком разбогател.
Он ожирел. Он раздулся до предела, до максимума.
При первой же попытке расширения кинематограф лопнет!
От небольшого застоя эта набитая жиром свинья разлетится на тысячу
кусочков!
Я объявляю о разрушении кинематографа, о первом апокалиптическом
предвестии расчленения,
расщепления этого толстобрюхого, вспученного организма под названием
"фильм".
— Анархист!
— В сегодняшних фильмах есть что-то законченное, совершенное,
умиротворенное.
Причина тому - гармония элементов композиции, классическое единство
составляющих: слова-изображения.
Чтобы завоевать, нужно раделить!
Необходимо отправить самых молодых представителей этого семейства в
авангард,
чтобы в этом независимом движении попытаться вспахать собственное поле.
— Как в эпоху массовых миграций или империалистических завоеваний!
— Да! Нужно оторвать у кинематографа оба крыла: звук и изображение.
— Мясник!
— Необходимо разрушить эту естественную связь, в которой слово всегда
соответствует взгляду,
или стихийному комментарию, порожденному кадром.
Мне хочется отделить ухо от его кинематографического господина — глаза.
Я хочу наложить на пленку вой толпы, не имеющий ничего общего со сценами
на экране!
Череду визуальных образов нужно обособить от дикой звуковой истории,
которая влетит, ворвется в темноту зала.
Следует разрубить последовательность кадров, быть может, и согласованных
между собой, но так или иначе противоречащих звуковой теме.
— Ерунда!
…Интеллектуалы - те, что крепки умом лишь на хорошо знакомой территории,
замкнуты в собственных привычках и условностях, точно жвачные животные,
не ведающие ничего, кроме мелких естественных нужд.
Слова Даниэля потонули в возмущенном шуме зала…
Если до сих пор слова были лишь комментарием к пленке, то теперь пленка
станет всего-навсего дополнением -
обязательным, а может, и ненужным — к крику!
— Не к крику, а к кряку - кряк-кряк, кряк-кряк!..
— Тихо! Дайте ему договорить, идиоты!
Если проанализировать композицию любого фильма, можно заметить, что он
состоит из последовательности кадров,
в которых слова и диалоги молниями пронзают движения и жесты героев.
Недавно я видел подобный диалог; так же дело обстоит и с титрами,
которые раньше, в немых фильмах, были вставлены между эпизодами:
отдельно от изображения они не имеют смысла.
Я хочу, чтобы отныне сама по себе говорящая масса превратилась в четкий
и прочный слой, наносящий ущерб изображению.
Разрушить кадр ради речи, совершить противоположное тому, что было
сделано в этой области, обратное тому, что мы называем кинематографом.
Кто сказал, что кино, вся суть которого сводится к движению, обязательно
должно быть движением изображения, а не движением слов?
— Дебил! Что же ты тогда собираешься делать с фотографией?
Фотография в кино меня не устраивает!
По многим причинам, да, имбецилы! Фотография слишком банальна!
Все перепробованные сочетания ракурса, светотени, наложений и нерезкости
лишь доказывают,
что необходимо сделать следующий шаг, выйти за пределы фотографии,
преодолеть ее! Теперь нужно взяться за пленку!
— Смехотворно!
— Для начала, фотография должна сгнить!
…В зале воцарилась тишина. В общем-то, Даниэль выглядел совсем неглупо,
даже с точки зрения тех, кому не нравилась его внешность.
— Тот факт, что фотография перешла от первичного точного воспроизведения
к спецэффектам,
то есть, от фотографии как предполагаемой копии действительности к
художественной съемке,
от реальности к чудовищной ирреальности, от отчетливости к игре
светотени,
доказывает неуклонное обесценивание фотографии, ее деградацию и
бессмысленность.
Когда мы слишком долго что-то мусолим, чтобы получить нечто новое,
мы выжимаем из него все внутреннее обаяние, убиваем!
— Прямо как когда ты мусолишь свою девку!
— Именно! Вспомните хотя бы маркиза де Сада и его отношения со слабым
полом.
Божественный маркиз познал столько цыпочек, что в погоне за неизведанным
пришел к особому виду любви - к извращению.
Чем более уродливой была женщина, беззубой, омерзительной,
тем больше она его привлекала, и тем больше удовольствия он получал от
любви.
Кино сейчас достигло той же стадии, на которой остановилась современная
живопись в лице импрессионистов и кубистов,
поэзия, от Бодлера до леттристов, и даже современная музыка.
Чем более извращенной, испорченной, прогнившей кажется их сущность, тем
они прекраснее!
И чем сильнее пленка будет изувечена, заражена, обезображена, тем ценнее
она для режиссера.
Творцов занимает лишь новизна творения!
Вот почему они одержимы уродством нашего времени - потому что это новая
красота.
— Чтобы смотреть на уродство, в кино-то зачем идти?
В зеркало на свою рожу взгляни и все! — Тихо!
— Да пошел ты! — Тихо! Дайте ему договорить.
— Я здесь не для того, чтобы рассказывать свой жизненный путь! Здесь не
исповедальня.
Помнится, когда я был мальчишкой, в один из овощных киосков моего отца
приходила дочь какого-то посла и покупала рокфор, камамбер и ливаро.
Меня мутило при одной мысли о том, что она ест эти вонючие сыры.
Чем дольше лежали упаковки, чем сильнее сыр был изъеден червями, тем
охотнее она покупала.
Все считали ее сумасшедшей;
и, пожалуй, было в ее серьезном, благородном и светлом лице нечто
ангельское, что лишь усиливало впечатление.
С возрастом, развив, так сказать, чувствительность вкусовых рецепторов,
я тоже научился предпочитать камамбер, рокфор и ливаро, например,
творогу.
Я понял, что человек должен очень хорошо разбираться в сырах и любить
их, чтобы ценить настолько вонючие!
Этот пример подходит и для кино.
Я всю молодость промотал в темных залах, в этих современных опиумных
курильнях.
Я мог бы придумать тысячи реалистичных, фантастичных и шуточных историй.
Но требуются огромная любовь к фильму и огромное потребление пленки…
— Ну и многопленок ты сожрал?..
— До тошноты! Но уж лучше новое ощущение тошноты, чем прежний
тошнотворный вкус…
— Да это ж проще простого!..
— …И в то же время сложно.
Это извращение языка или извращение вкуса?
Быть может, я и не прав, но и остальные вскоре останутся в дураках
Я лишь раньше них исчерпал все возможности в поисках обновления!
И пока остальные все еще исследуют потенциал фотографии, мне больше
фотографи ни к чему,
я принимаюсь прямо за пленку, я разрушаю ее и наслаждаюсь ее безумием
куда больше, чем ее логикой.
Садизм в фотографии, вот так!
— Декадентство!
— Идиот!
Эволюция искусства и его материи не имеет ничего общего с эволюцией
общества.
Маркиз де Сад создавал свои произведения во времена Французской
революции:
это не декадентский период, а, напротив, момент рождения нации!
— А, так он демократ!
— Да заткнись! — Наверняка он еврей! — Антисемит!
—Долой! — Фашист! — Иди пожалуйся Сталину! — Возвращайся к Трумэну!
— К этому кинематографическому прорыву меня привело само кино!
Для меня слова со всеми их оттенками и значениями выявляют
ограниченность и бессилие изображения!
Я понял, что, отвергнув изображение, текст расширит возможности
фотографии, введет под кожу кино сыворотку Богомольца.
Сломав границы кинематографического визуального образа, я его уничтожил,
точь-в-точь как если бы мне удалось сделать из лягушки быка!
Перед этим-то быком мы все и окажемся!
— Вот уж не знал, что раньше ты был лягушкой!
— Дайте ему в морду и вышвырните отсюда!
В моих фильмах речь прежде всего станет настоящим дополнением к
фотографии
так, чтобы звук приходил извне, а не возникал, как это было вплоть до
сегодняшнего дня, из внутренней потребности, из глубины, из чрева
изображения.
Звук не шел бы от экрана и не соответствовал бы очередности кадров, а
формировался бы всегда извне,
словно некий видимый и осязаемый придаток, не имеющий отношения к
организму,
словно галстук из слюны, свисающий со слоновьего бивня.
Как если бы изображение постоянно блуждало по какому-то невидимому,
сверхъестественному, нечеловеческому пространству,
и оттуда бы доносился безучастный к человеку голос, изрекающий
предсказания.
То есть изображение приобрело бы четвертое измерение, но это четвертое
измерение обладало бы такой силой,
что подчинило бы себе остальные три, притеснило бы их, раздавило,
разрушило!
Чтобы обогатить изображение, я раскрошил, разгрыз его…
— Грызите, грызите, Мистер Мышь, пока не найдете во рту очередную крысу!
— Эй вы, кучка придурков, молодой человек, между прочим, прав!..
Когда материя искусства начинает гнить, все, что мы выражаем через нее,
будет гнилым заранее.
Все наши чувства, наша оригинальность — ничто, когда средства
выразительности банальны.
Нужно изменить материю и технику кино, если мы хотим показать новую,
оригинальную чувственность.
— Зачем защищать этого кладбищенского вора?
Да-да, я про тебя, старьевщик, мусорщик!
Сборщик металлолома, спекулянт! Пошел вон, киношный Фигаро!
— Сатадо баранов, вы не понимаете! Это мой друг Даниэль - привет,
Даниэль, это я, Пьер!
Это я тебя здесь защищаю. Неужели вы все не понимаете?
Даниэль имеет в виду, что в кино уже созданы все шедевры и что нам лишь
остается эти шедевры прожевать, переварить и отрыгнуть.
Отрыжка прежних шедевров - единственная возможность оригинального
самовыражения;
только выблевав наружу старые шедевры, мы обретаем уникальную
возможность создать в собственные.
В живописи именно это и сделал Пикассо - виртуоз поглощения и
выплевывания старых, хорошо переваренных полотен!
Поэтому изображение в кино должно перейти к инфернальной фазе, к фазе
Зла!
Нередко меня пьянила и будоражила мысль о той высшей изощренности,
которой маркиз де Сад — как сам он с гордостью рассказывал —
достиг, поедая фекальные массы своих фавориток, набрасываясь на их
экскременты с большей страстью, чем на самих женщин.
— Садист!
До этой вершины мне, увы, еще далеко.
Но я знаю, что кинематографу придется пожирать экскременты собственных
кадров,
иначе он увязнет в академической помпезности под названием Голливуд,
СССР или Италия.
— Иностранный шпион!
…Даниэль думал о том, что французская культура чужда этим идиотам,
и что для всех других идиотов мира он так и останется метеком,
чужеземцем,
ему как будто слышалось: «Идиоты всех стран, соединяйтесь, порвите цепи
и убейте этого иностранного шпиона, ведь, в сущности, у него нет
Родины!»
— Все вы - куча кретинов!
Но, может быть, среди вас есть хоть один человек, который в состоянии
меня понять, передним-то я и распинаюсь!
Если же говорить о фотографии - я разорву пленку к чертям солнечными
лучами!
Я возьму обрезки старых фильмов и исполосую их, расцарапаю, вытащу на
свет невиданные красоты, я высеку цветы на пленке!
Пусть даже завтра этот беспорядок станет новым порядком, точно так же,
как Сезанн превратил импрессионизм в музейное искусство.
Я хочу снять такой фильм, от которого у вас бы заболели глаза,
по-настоящему,
как если бы пленка старого фильма оборвалась, загорелась, и с огромной
скоростью замелькали номера: 1, 3, 5, 7.
Мне всегда безумно нравился отсчет кадров на катушках;
может, потому что эти цифры отсылали к прекрасной, старой классике
кинематографа,
и мое пристрастие перенеслось с того, что я любил, на то, что
сопутствовало этой любви!..
— Ах, спасибо, вот так подарочек!
Пусть люди выходят из кино с мигренью!
Каждую неделю показывают столько фильмов, а выходишь из зала в очередной
раз таким же тупицей, каким вошел.
Лучше уж я вам подарю невралгию, чем вообще ничего!
Окулисты не платят мне, чтобы я приводил к ним клиентов, но лучше уж
испорченные глаза, чем безразличие!
И в этой визуальной неразберихе голос будет единственной слитной и
мощной силой до тех пор,
пока следующие изыскания и творения не превратят его в бессвязного
уродца!
Нужно, чтобы зритель выходил из зала слепым, безухим, четвертованным в
этой раздробленности слова и изображения; уничтоженным отдельно в каждой
сфере.
Разрыв между словами и кадрами образует то, что я называю "ДИСКРЕПАНТНЫМ
КИНО".
Я провозглашаю манифест дискрепантного кино!
Я призываю кинематографистов рвать или разделывать пленку, как им
вздумается, я призываю к вырезанной пленке.
— Да ты осточертеешь зрителям!
— Вряд ли. Хотя, раз так, то пошли бы они к черту!
А вообще-то я знаю!
Больше всех мой фильм возненавидят операторы, профессиональные
киношники,
для которых кино всегда было не творчеством, а промышленностью, с
профсоюзом для защиты нынешних средств производства.
Но, опять же, кто сказал, что кино — это искусство фотографов?
— Но если изображение больше не важно, то это уже не кино, а радио,
чтение в кресле...
— А почему бы и нет?
Благодаря телевидению радио стало некой разновидностью кино.
Почему бы кино, в свою очередь, не стать разновидностью радио?
— Месье, Вы правы. Мы наблюдаем постоянное взаимозамещение видов
искусства!
Поэзия и живопись стали музыкой!
Это смещение, по сути, означает обогащение одного вида искусства за счет
другого
или же отказ от определенных художественных свойств в пользу других.
…Даниэлю всегда нравилось делать что-то другое: музыку в поэзии,
живопись в романе,
а теперь — роман в кино, роман, который бы какая-нибудь компаньонка
читала зрителям вслух,
а те сидели бы перед горящим камином экрана и смотрели бы,
как разрозненные кадры, словно поленья, осыпаются, превращаясь из
раскаленных углей в пепел.
Необходимо состарить публику и убаюкать ее голосом, воодушевить ее
нашими историями или же усыпить ее.
— Только ведь все эти планы — это никакой но не кинематограф!
— Ну конечно!
Ведь если бы мои планы можно было назвать кинематографом еще до того,
как я их реализую,
то не получилось бы никакого развития.
Никакого завоевания еще не существующих земель!
Если бы мы всегда равнялись только на то, что уже существует, то
прогресс бы никогда не наступил!
Если то, что я создаю, изначально воспринималось бы как кино, то в чем
тогда моя заслуга?
Ведь это все уже было!
А смысл моих действий именно в том, что раньше это не было
кинематографом,
но теперь, именно благодаря мне, оно им станет!
— Кому вообще нужно такое развитие?
— Суть ведь не в том, чтобы снять фильм, пользуясь заведомо действенным
методом,
а в том, чтобы заставить кино преодолеть себя,
чтобы проложить для фильма новую дорогу, по которой он пойдет дальше.
Суть не только в том, чтобы привнести нечто новое в фильм,
но и в том, чтобы открыть абсолютно новый путь перед кино.
Открытие, друзья мои - в горе и в радости, к худу ли, к добру ли, но в
новом нет ничего плохого!
Все, что существует в прошлом - плохо, иначе мы бы никогда не шли
дальше,
никогда не отвергали бы прошлое во имя революционных перемен!
Все нынешнее — плохо! Все что у нас есть — это будущее, это творение,
это борьба за новое.
Ничто иное не спасет нас от массового самоубийства.
Но я верю, возможно, наивно, в лучшее будущее для человечества.
Я мог бы еще тысячу раз перевернуть вверх дном экранное искусство, я
способен и на большее...
— Ой, да перестань...
— ...но для первого фильма этого хватит!
…Даниэль вышел из зала. Он думал:
…Да, это моя битва. Нужно использовать мои разглагольствования в
Киноклубе и реакции остальных,
всей публики, все это я использую в фильме!
Впервые сюжетом фильма станет вечность кинематографа, кинематографа как
размышления о нем же,
кинематографа как производства оригинальных шедевров, без каких-либо
уловок.
Впервые манифест кино будет показан прямо в кино!
Более того, впервые Киноклуб станет частью кино,
то есть дискуссия о кино будет представлена вместо обычного кино самого
по себе!
…Даниэль подходил к Сен-Жермен-де-Пре.
В тот вечер, 29 сентября 1950 года, его переполняла радость и мучил
страх,
поскольку оставшийся после дискуссии осадок увеличил, обработал и
проявил пленку его грядущего фильма.
Весь фильм целиком стоял у него перед глазами, от заглавных титров до
самого конца.
ТРАКТАТ О СЛЮНЕ И ВЕЧНОСТИ
…К тому же впервые титры не только появятся в середине фильма, но и
будут идти в течение всего фильма - размышлял Даниэль…
Это конец первой части. Надеюсь, вторая часть придется вам больше по
вкусу…
…Перед клубом Сен-Жермен близорукие глаза Даниэля искали хоть
какое-нибудь приключение, которое бы вдохновило и обогатило его душу.
Дискуссия, вечно шумное непонимание, тогда как понимание обычно
бархатистое, немое и потому менее ощутимое,
крики присутствующих - от всего этого мурашки бежали по спине, как будто
поры кожи разъедала чесотка.
Порыскав в темноте бара, скорее чтобы показать себя, чем чтобы
кого-нибудь увидеть,
он вышел на улицу и отправился в кафе «Бонапарт», как вдруг ему
послышался чей-то голос:
— Даниэль! Даниэль!
Он обернулся.
— Даниэль! Тебя искала Ева — Ева?
— Ева! Ну, та норвежка... — Какая еще Ева?..
…И тут он вспомнил.
Перед ним вновь возник образ Евы, ее походка гневной императрицы,
мраморная холодность, похожая на скульптурную аллегорию войны,
и зеленые водоросли зеленых глаз, и необъятная копна волос, такая
светлая, будто морская ее голова впитала в себя целое солнце.
Мысли об этой девушке неотступно преследовали Даниэля с той первой
встречи на вернисаже,
где он начал было произносить речь, но его выставили за дверь, потому
что он когда-то «оскорбил в прессе распорядительницу» (sic!)
Ева не давала ему покоя до вечера 23 августа,
когда он, проспав в очередной раз целую вечность, вышел из своей комнаты
с твердым намерением увязаться за первой попавшейся девушкой,
(«Вы или любая другая», - сказал он в пылу пренебрежения одной из воих
партнерш на танцах)
за первой попавшейся девушкой, способной его встряхнуть и развеселить.
В тот вечер 23 августа его взгляд зацепился за светлую копну волос,
а та отвернулась от него так, словно его зацепившийся взгляд был всего
лишь ленточкой.
— Не хотите ли потанцевать? Вы, похоже, одна.
Не оборачиваясь:
— Да, одна, и меня это совершенно устраивает.
Он словно проглотил кулек аспирина с начинкой из мочи,
— Ах...
Все это место было на вкус как пепел, где люди танцевали в собственном
дерьме.
Он ушел оттуда, как уходят из профессии, и отправился пытать счастья в
другом месте.
— Вы или любая другая…
…С тех пор он часто встречал Еву в этом квартале, но ощущения его
размылись, поблекли,
он растранжирил образ девушки, догадавшись о тоске, которую та каждый
день выгуливала от бара к бару, от бистро к кабаре,
эта юная особа подражала высокомерию киноактрис и каждый вечер ждала,
что с ней, как с героиней фильма, приключится нечто особенное,
но ведь в кино показывают только единственные в своем роде события,
истории, происходящие в жизни персонажа по чистой случайности,
как крупный выигрыш, который никогда не выпадает дважды.
…С вечера 23 августа прошло несколько недель,
и в тот же день, когда какой-то смутный силуэт окликнул его, напомнив о
Еве,
она вдруг сама подошла к нему на улице, где он разговаривал с приятелем.
— Это Вы пригласили меня танцевать тогда, на улице, вечером 23 августа?
Даниэль замялся в нерешительности.
Невесть почему, должно быть, в нем заговорила память предков - он боялся
получить пощечину.
— Я опять где-то облажался? Эти женщины такие чувствительные…
Поэтому он так неуверенно ответил:
— Эм… да…
Она тут же выпалила заранее заготовленную фразу:
— Я как раз хотела извиниться, мне очень жаль, я вела себя так
невежливо…
— Да?.. Что?..
— Я готова искупить вину, я хочу искупить свою вину.
...Слово "искупить" перекатывалось у нее во рту,
где за решительностью тона и мыслей скрывался иностранный акцент,
кощунственные шероховатости слов.
Ее внезапное появление хоть и впечатлило, но ничуть не удивило Даниэля:
уже не первый раз на танцах и в клубах девушки, сначала отказавшиеся с
ним танцевать,
по определенным (из-за его самодовольного вида, из-за друга рядом и т.
д.) или неопределенным причинам,
позже возвращались к нему без объяснений.
…Потому он всегда как будто ждал чего-то: наверное, в каждом мужчине
живет надежда на второй шанс…
Еве же он только и смог сказать:
— Ну что Вы, не переживайте…
…и повернулся к другу, на лице которого светилась похабная улыбочка…
Ева зашагала прочь,
и ее округлая походка напоминала блюдо, над которым трудились искусные
повара,
она шла, покачиваясь так, словно бедра ее плели паутину.
…И вот теперь он стоял перед Евой, хлопая глазами, а она смотрела на
него со странной, смущенной улыбкой.
Ева посмотрела Даниэлю прямо в глаза.
— Не расскажете мне о вашей поэзии.
Даниэля всего передернуло.
— Так эта сучка все знает!
Ведь молодой человек, пригласивший ее танцевать, и тот, к кому она
пришла с извинениями, были совершенно разными людьми:
очередной местный хулиган и скандальный поэт, о котором газеты… ну
конечно же!
И потом, это надо так глупо завязать разговор,
разговоры о моей поэзии интересны мне настолько же, насколько беседы о
моей иудейской вере с испанской принцессой,
которой я, помнится, прочитал целую антисемитскую лекцию,
потому что об определенных вещах должно быть запрещено говорить без
соответствующей серьезности.
Впрочем, с Реми или с раввином я охотно обсуждал Каббалу,
для других же я - просто студент, неотесанный юнцец,
у которого на уме одни женщины, танцульки да кинозвезды, который целыми
днями валяет дурака,
настоящий идеал: обаятельный и сильный мужчина, каких не сыщешь в
обществе,
ему и навредить-то ничем нельзя, потому что он все отрицает…
…Но с Евой уже ничего не поделаешь, она знает, с кем связалась, и
понимает все тонкости положения.
— Может, лучше прогуляемся по набережной Сены?
...Вообще-то, мне не нравятся безличные отношения, — думал он —
Все вокруг прикрываются словами и позами, и окончательно сорвать эту
маску способен лишь любовный стон.
Вот почему я ненавижу отношения, которые строятся на всяких:
“Здравствуйте, что читаете, как Ваши дела?”
Мерилом человека может стать только испытание страсти,
и только в нем подлинная женщина, сотканная из грез, нерассказанных снов
и ночной откровенности,
обнаруживает свое настоящее - красивое или безразличное - лицо.
В итоге, все наши отношения скрепляются именно в этой точке искренности.
На таком фундаменте можно выстроить повседневную жизнь, поскольку
понятно, чего друг от друга ждать.
Любовь,точно так же, как великие книги или большие опасности, проверяет
наши жизни на прочность
И я ненавижу вести беседы с женщинами, с которыми не был в постели,
именно потому, что не признаю плутовство.
“Что можем мы сказать друг другу, мадам? Я Вас не знаю”.
Мужчин я по большому счету не люблю, но единственное, что меня еще с
ними связывает, - это любовь к их женщинам!
...Однако, когда женщина ему противостоит, сжигая мосты, что соединяют
его с остальными мужчинами,
Даниэль начинает ненавидеть ее, ее и все человечество…
…А теперь, Даниэль и Ева шли по набережной Сены,
и Сена рядом с Евой походила на длинную похоронную процессию
какой-нибудь официальной персоны,
на всенародные — серебристо-черные — похороны мертвого города, которого
безмолвно провожают на кладбище, далеко-далеко…
Свернувшись калачиком, Сена мирно спала под мостом, как последний
клошар.
Жаль, что сейчас нет дождя, в дождь люди умнеют.
Полуденное солнце склонялось к закату, и время повисло в бесконечности,
в бесконечности этого воскресенья…
Даниэль говорил Еве все те же заранее подготовленные слова, которые
всегда служили ему в разговорах семафорами,
указателями, маяками, а между ними он вплетал мысли, возникающие на
ходу,
пропитанные, инфецированные интеллектуальной сутью давно заготовленных
фраз.
— Да, я хочу спать с Вами. Но, боюсь, Вы все усложните.
Знаете ли, теперь психологические затруднения пришли на смену морали и
общественным условностям.
Мог бы я Вас просто купить…
Получить от Вас удовольствие, не обязуясь предварительно проходить через
все эти любезности, внимать Вашей индивидуальности -
"индивидуальности", "индивиды", что за чушь!..
Какая жалость, что рабство отменили!
Человек никогда не свыкнется с тем, что у него больше нет других людей в
личном пользовании,
людей исключительного качества! - он припомнил, что в античные времена
можно было приобрести себе философа.
— Вы так очаровательно избалованы!
Вы не думаете, что рабы и нще однажды перебьют таких, как Вы?
…Даниэль вспомнил, как его исключили из Коммунистической партии.
Ужасная подавленность, которую он чувствовал тогда, напонила ему о дне,
когда он порвал с Дениз.
Разрыв с девушкой вызвал в нем те же чувства, что и разрыв с прежними
социальными убеждениями.
Лишь много позже, все это стало казаться ему смехотворным.
Но в тот момент он чувствовал себя отвергнутым, брошенным,
будто его лишили единственного возможного пути,
и для него больше нет спасения - все толкало его к самоубийству.
Как теперь быть? С каким удивлением на следующий день обнаруживаешь, что
жизнь не кончилась!
— Знаете, Ева, коммунисты меня просто смешат!
Дай им повалять дурака еще несколько лет.
Мне больше и не нужно, вот создам несколько шедевров, может, фильм
что-нибудь, что спасет меня от этой слюны, от предвыборного
слюноотделения…
А потом, знаешь… я с удовольствием проведу остаток жизни в тюрьме для
политзаключенных…
Буду читать детективы в тюремной библиотеке - этот жанр мне особенно по
душе! - буду мечтать…
Книги, сон и мечты о женщинах - этого мне хватит до самой смерти.
В любом случае, я никогда, никогда не буду делать того, что не приносит
мне удовольствие!
Если мне не дадут читать и мечтать, то я устрою голодовку и умру!
— В любом случае, они тебя поймают.
...Кто же сказал это ему однажды?
Любой, невинный или виновный, антикоммунист или коммунист — все одно,
если человек не готов к насильственной смерти под пулями или в тюрьме,
то он идиот!
Никто сегодня не властен над своей судьбой.
— Со стороны ты можешь казаться сильным, но внутри ты такой хрупкий...
— Можешь повторять это сколько хочешь.
Мы говорим "нужно сталкиваться с жизнью лицом к лицу", и тому подобное,
Правда в том, что я ненавижу жизнь!
Я презираю ее слишком сильно, чтобы мириться с болью, которую она
приносит.
Это все равно что терпеть оскорбления от консьержа или бакалейщика.
Я всегда хотел сказать жизни: «Мерзавка, дура, да кто ты вообще такая,
чтобы заставить меня так страдать?!»
Он рассмеялся.
— Они говорят, что ты фашист, но я думаю , ты слишком человечный для
фашиста.
Когда меня исключили из Партии, из-за того, что я считал свою прямую
руководительницу слишком тупой,
эту девченку с очками и кучей комплексов,
я был в ярости! Я хотел задеть ее свой желчью,
ведь она была слишком уродлива, чтобы с ней трахаться!
Мы с друзьями основали журнал литературной критики с такм лозунгом:
Мы, редакция этого обозрения - три гения - предлагаем свои услуги самым
высококлассным торгашам!
Но никто не хотел нас, никому не нужны гении.
Только верные последователи.
Мы написали в обозрении:
Однажды мы станем великими,
но нас тошнит от тех, кто поддерживает нас только словом
и не подаст даже мелочи из своего кармана!
Мы хотим быть великими сейчас!
Не через двадцать лет, когда станем уже старыми.
Мы во всем уже опоздали на двадцать лет -
в том, чтобы наслаждаться своей дерзостью, чтобы насмехаться над
старшими.
Они называли нас "лакеями империализма", а потом пригласили снова
вступить в Партию!
Потому что Партии нужны лидеры.
Но к тому времени я уже понял, насколько приятнее сражаться за самого
себя, чем за других.
Я не хотел больше...
...Так кто же был тем человеком, что сказал ему это?
Его богатое воображение обработало чужие фразы так, чтобы те вписались в
его собственный стиль.
— Я плохо с ними ладил, потому что не люблю лозунги.
Политика - наверное, оттого, что она всегда живет за счет доктрины,
повторяет и пережевывает определенные формулы так, словно все люди —
младенцы.
Может, меня просто все начинает раздражать быстрее, чем остальных?
В детстве я каждую ночь придумывал молитвы. Мне все время хотелось
молиться как-нибудь по-новому!
Истины, которые приходится повторять слишком часто, перестают меня
забавлять,
а если истины меня больше не забавляют, значит, все это вранье,
значит, в них не осталось того тепла, благодаря которому они казались
новыми и пригодными для жизни!
Ты знаешь, по правде говоря, я ведь никогда никому не причинял вреда,
если не считать обычных детских и юношеских проказ,
но сегодня мне хочется чего-то невообразимого!
Права думать как угодно и додумываться до чего угодно!
В семнадцать, в двадцать лет я верил, что смогу сделать что-нибудь для
других, для человечества…
Но потом я понял, что ничего не могу - ничего, ничего как бы я ни
старался!
Так оставьте же мою слабость в покое!
На самом деле, знаешь, я никогда не любил продавать партийные газеты…
Мне было стыдно…
Я предпочитал гулять под дождем или возвращался домой чтобы почитать
Андре Бретона или Кейзерлинга.
Ева повернулась к нему:
— Обычно меня отталкивают мужчины, которые не разделяют моих взглядов.
Но ты мне очень нравишься,
значит, на самом деле, наши взгляды не так уж сильно различаются.
...Даниэль решил, что в задуманном фильме не станет касаться политики,
хоть он и собирался показать, что разбирется в ней…
Затем, их разговор рашел о любви и о себе.
Ева взглянула на Даниэля - так же, как взглянет позже, во время танцев в
бистро на углу дома...
— Мелодия не обязательно должна напоминать тебе о красивой женщине.
Может, ты услышал эту музыку, когда был рядом с человеком, до которого
тебе нет дела.
Но поскольку мелодия красива, тебе приходится придумывать
соответствующую ей любовь,
не существовавшую прежде ностальгию, пока еще не испытанную грусть.
И в итоге музыка создает воспоминание о чем-то незнакомом, но желанном,
о приключении, созвучном этой мелодии.
…Позже, во время медленного танца, Ева внезапно остановилась:
— Я не могу больше с тобой танцевать. Я слишком волнуюсь…
Какими бы искушенными ни казались нынешние женщины, все еще можно
встретить "юных дам", в устаревшем смысле слова,
чьи души способны на сильные, пронзительные чувства, возникающие от
простейших прикосновений,
на очевидную робость вопреки доступности,
которая теперь, посленынешних книг и фильмов, заменила былую наивную
скромность и девственность
и эту робость они скрывают так же неистово, как вчера скрывали
вульгарность.
Робость теперь называется старомодностью…
…На танцевальной площадке высокая юная девушка трепетала в утомленных
руках Даниэля,
руках, пресыщеных танцами и женщинами,
он же, не веря, что такая нескончаемая дрожь могла возникнуть от чувств,
спросил:
— Господи, Вы вся дрожите! Что с Вами?
Она ответила:
— Простите, месье, я не привыкла танцевать….
…И тотчас же, как будто от этого признания ей стало легче,
она перестала дрожать и, к огромному сожалению Даниэля, спокойно
продолжила танец.
Он страшно разозлился на нее и на себя,
почувствовав ее тягостную уверенность, как в тот день,
когда он сказал какой-то девушке во время вальса:
— Вы мне надоели, мадемуазель, мне с Вами очень скучно…
…Бросив ее в той круговерти, одну среди пар,
растерянную, мечтающую провалиться сквозь землю,
словно горбатую танцовщицу в «Мулен Руж»,
дикая сцена, если такую вообще можно себе представить! -
а ведь когда она сидела за столиком, то казалась обычной девушкой без
изъянов,
которую красивый молодой человек галантно пригласил на танец.
Но лишь только она встала, как тотчас обнажилось все ее чудовищное
уродство,
это сплющенное, искореженное тело.
Она прошла к танцевальной площадке перед кавалером,
тот, онемев от ужаса, следовал за ней,
но, когда она обернулась, его уже не было рядом,
он растворился в толпе, предпочтя мгновенную и болезненную казнь хамства
нескончаемой пытке танца, трех танцев подряд,
под нестерпимой тяжестью безжалостных и презрительных взглядов;
а горбатая девица осталась посреди танцующих,
низкорослая, путающаяся между мужских штанин и женских юбок,
ослепшая от стыда, не видящая, лишь ощущающая на себе взгляды,
раз и навсегда потерянная для Даниэля в толпе,
точь-в-точь, как и эта девушка, которую он решил потерять,
и которая, уняв дрожь и почувствовав уверенность в себе, услышала:
— Вы были несравнимо лучше, когда дрожали!
А сейчас у Вас такой нормальный, такой тупой, неприятный вид, что я
потерял к Вам всякий интерес…
…Оставив ее одну среди танцующих, красную от стыда и… остального он не
знал,
поскольку люди редко видят последствия собственных поступков.
Так и с Евой: он уже собирался сбежать от нее,
«ведь она, в общем-то, даже не красотка»,
как вдруг, когда они свернули в темный переулок, она остановилась -
опять в ней оживала героиня «Черной серии» -
и произнесла, с негодованием покачивая бедрами:
— Что, Даниэль, неужели я тебе не нравлюсь?
Разве ты не хочешь заняться со мной любовью?
— Э? Наверное, почему нет?.. Почему бы и нет?.
…Она тоже уже больше не верила в любовь.
Но затем наступила ночь, сотканная из этой любви, и укрыла их словно
ткань, вышитая золотыми нитями и драгоценными камнями.
Впрочем, в нашем кратком опусе нет места для подобных обсуждений.
А наутро Даниэль так прочно поселился в сердце и теле Евы;
необузданный разум Даниэля, своевольный, совершенный даже в минуты
жгучей страсти
казалось, так уверенно все покорил, завоевал и так томился от скуки в
мелочной суете,
что Ева умирала от счастья, если хоть что-то в ее теле и душе могло
доставить Даниэлю удовольствие,
если она могла хоть как-то послужить его наслаждению и его мыслям.
— Я знаю, это звучит глупо, но, если хочешь, я могу остаться с тобой на
всю жизнь!
Моя жизнь тогда будет не в счет, нет ничего важнее твоей!..
…Эта же фраза прозвучала однажды вечером, позже, за столом,
когда он, наевшись до отвала, извинился за буржуазную отрыжку,
подступившую к горлу:
— Ах, мой дорогой, при мне ты можешь позволять себе любые
непристойности, для меня в тебе нет ничего непристойного.
Но в то утро, после первого и, по сути, единственного совместного
прошлого,
когда физическое удовлетворение и любовь к Даниэлю враз укротили
привычное буйство и порывистость этой девушки,
когда она стала мягкой и покладистой, стараясь казаться незаметной,
исчезнуть в его объятиях,
когда она благодарно пристраивалась на прокрустовом ложе, которое
Даниэль оставил ей возле себя,
когда она даже задерживала дыхание, боясь нарушить отведенные ей
границы,
пределы этого крошечного приюта, наполненного необъятным сокровищем ее
зыбкого счастья,
тогда, при виде Евы, ставшей идеальной, податливой, при виде этого
тигра, превратившегося в прикроватный коврик,
мысли Даниэля медленно, но верно уводили его к Дениз,
той самой Дениз, которую он странным образом подцепил в новогоднюю ночь,
сбежав из постели пьяной Мими.
…По дороге, возле издательства «Минюи»:
— Hello, Даниэль! — это был его приятель Джимми.
— Пошли, мы мдем к одной девке на новогодний бал, - сказал Даниэль,
Только сначала пройдемся по Бульмишу, мне нужно немного проветриться.
На самом деле он все еще не терял надежды какое-нибудь пустое
приключение.
И вот, перед кафе «Дюпон-Латен» в толпе, где взгляд с трудом различал
лица,
он увидел высокую девушку с каштановыми волосами и со смеющимися
голубыми или зелеными глазами,
глазами такого цвета, который сулил наконец неизведанные края...
— Подожди немного, я сейчас вернусь!
...и вот он уже бросил Джимми.
— Даниэль всегда сбегает к кому-нибудь другому! Когда это кончится?
К кокому порту причалит его корабль?
А затем, нагоняя девушку все с той же глупой болтовней,
превратившейся в дежурную церемонию, в нечто вроде «здравствуйте»...
...Он уговорил ее не идти танцевать в «Кентукки»
— Почему у него всегда выходит?
Потому что он не помнит своих ошибок.
Наши воспоминания - это наши победы.
А поражения вплетаются в ту необъятную, как абсолют, не подвластную нам
материю.
…Ее звали Дениз — ту, к которой он собирался залезть под юбку.
Ему она казалась худой, но у нее было плотное тело.
В «Кентукки» во время танца к ним подошел молодой человек:
— Позволите ли Вас поцеловать, мадемуазель?
Она повернулась к Даниэлю и, видя его взгляд:
— Нет, я здесь с тем, кого безумно люблю…
И она искренне в это верила,
и Даниэль в это верил и, приведя ее к себе, подумал:
— Я хочу, чтобы тебе было приятно здесь (и он указал на ее живот)
и больно там (и он указал на сердце).
Это была необыкновенная ночь.
Он любил ее так, что почти растворялся в ее теле,
по щекам текли слезы любви — у него, этого черствого типа, у циника…
— Кто полюбит тебя так, как я, Дениз? Это безумие.
Повторяй, повторяй мне эту нелепую фразу: «Я люблю тебя, Даниэль».
— Я люблю тебя, Даниэль, я люблю тебя, Даниэль, я люблю тебя, Даниэль...
Мы говорим друг другу хрупкие слова, и по телу пробегает дрожь,
как будто каждое слово вскрывает и разрывает нам душу.
Знаешь, Даниэль, мы всегда ищем настоящих людей, тех, что скрываются за
масками,
продираясь через лабиринты слов,
где мы навсегда затерялись, где всех людей ждет смерть,
сколько трупов в лабиринте этого словаря, людей, повешенных в его
коридорах,
людей, которым так и не удалось спастись, которые метались от одного
слова к другому и в конце концов погибли,
задохнулись, отчаялись в каком-нибудь тюремном застенке,
а словарный запас, переполненный настоящими трупами, — это кладбище, и в
каждой могиле там люди, умершие во имя слов.
Когда два существа встречаются, пробравшись через слова, и через людей,
ставших воплощением слов,
когда два существа — те, что со дня своего рождения и с зарождения мира
жили в разлуке
находят друг друга и наконец соединяются - сила столкновения сродни
космической.
Все влюбленные занимаются литературой. И Даниэль тоже повиновался этому
закону.
— Я уверен, что тот же поток, сотворивший наше случайное счастье,
у нас его и отнимет, Дениз, и что в этой дикой гонке мы — ничто,
ничто, ничто, и даже любовь — всего лишь леденец в руках ребенка.
Но я без ума от тебя, Дениз, хоть так и нельзя говорить.
...Он помнит все, что произошло после первой ночи с Дениз:
он повел ее слушать игру на цитре, мелодию из «Третьего человека»,
которую в ту пору играли во всех музыкальных клубах,
а потом, они сидели в кафетерии Университетского городка, встречая
рассветную серость,
и дрожали, тесно прижавшись друг к другу.
Она была так прекрасна в его воображении, что он боялся на нее смотреть,
боялся разочароваться.
К слову, по-настоящему мы видим человека только в первое мгновение.
Затем же, мы покрываем повседневную фотографию девушки мутной пленкой,
тем самым притягивая ее к себе, чтобы она соответствовала
первоначальному портрету, который мы себе нарисовали.
Однажды Мими огорченно сказала ему:
— Знаешь, Даниэль, отношения - такая сложная, настолько невозможная
вещь,
когда находишь единство, это мгновение становится решающим для всей
жизни.
Ты, Даниэль, может, и поднимешься до этой высоты,
если откажешься от исключительности ловеласа и превратишься в обычного
человека, как и все,
окруженного безбрежным, безбрежным одиночеством, концентрическими зонами
тишины,
и тогда любовь, проходя через них, будет для тебя действительно редкой и
сложной историей.
Но потом, потом…
— Ты просто не понимаешь, Дениз, для нас не может быть простого решения!
Допустим, я останусь с тобой, как в фильмах, которые заканчиваются
поцелуем.
Дальше мы видим слово «конец», а ведь тогда только и начинается драма.
Беспомощное старение под одной крышей, кухня, дети. Привычки и морщины.
Все изнашивается и крошится в этом аду.
При мысли о самóй нашей любви к горлу будет подкатывать тошнота.
В новостях я недавно видел несколько пар стариков, отметивших золотую
свадьбу и приглашенных по этому случаю в мэрию.
Посмотрела бы ты на этих бывших влюбленных! Омерзительно!
То, что они вместе пережиили - это совместное гниение!
Даже предположим (совершенно невозможное!), что любовь между ними
каким-то образом сохранилась,
и что они, привыкнув друг к другу, не замечают своей внешности.
Все равно один из стариков, мужчина или женщина, умрет раньше другого.
Тогда другому придется страдать, оплакивать эту неизбежную разлуку..
Вот что ждет нашу любовь, если мы останемся вместе.
Есть и другой выход — боль стремительного расставания, «нам было хорошо,
но пора поставить точку».
По сути, католики правы, говоря, что человеческая любовь — так или иначе
вырождение.
Нет разницы между любовью и удовольствием, поскольку и то, и другое
обречено на поражение!
Но я обожаю удовольствие и ненавижу любовь,
потому что она проникает ко мне в душу,
а душу я хочу оставить свободной!
...Он думал: «Бросить Дениз сейчас, попросить ее уйти или все-таки
продолжать, продолжать?..»
Он страдал, но никак не мог решить.
С Дениз он впервые стал бояться расставания, неотвратимого конца,
и чем больше он боялся, тем больше он ждал этого расставания, чтобы
превозмочь свой страх,
тем больше он душил Дениз своим тщеславием, терзал ее своим надменным
нытьем.
В метро:
— На самом деле, Даниэль, тебе наплевать, но и мне все равно.
Той ночью нам было хорошо, очень хорошо, весело, я приятно провела
время.
Мы оба разыграли миленькую комедию…
Эта нелепая и глупая фраза - из тех, какими он сам бросался по десять
раз на дню, не понимая, однако, их настоящего смысла,
так сильно, по-настоящему ранила его,
что на станции, когда Дениз, выглядывая из вагона, протянула ему руку,
он оттолкнул ее, рявкнув: «Черт, да отвали от меня!»
и зашагал один в сторону кинотеатра, где каждый кадр был повестью о нем
и о ней.
Пьер сказал ему:
— Когда мы расстаемся с женщиной, кроторую любим,
по дороге обратно, некое сверкающее лезвие врезается в нашу плоть,
закручиваясь в глубине раны.
Мы упиваемся остротой этой отупляющей грусти, не находя в себе сил для
новых авантюр,
для новой подружки, которая, как обычно, заставила бы забыть о прежней.
Сбитые с толку, одинаково завороженные этой болью и тем, что ее вызвало,
новизной ситуации,
мы возносимся над этой лихорадкой так, что больше она нас не забоит -
таким освежающим кажется удивление, таким ошеломляющим предстает это
приключение,
и наша память, хранящая верность жару чужого тела.
Всю ночь он думал:
— Завтра рано утром, прежде чем Дениз уйдет на работу, я позвоню ей, и
мы помиримся.
Ночь казалась слишком долгой, ведь, чтобы действовать, нужно было
дождаться утра,
а потому до рассвета он так и не сомкнул глаз, лихорадочно вынашивая
свою цель.
и настолько устал после ночи раздумий и планов, что утром тотчас же
заснул, обессилев,
как будто все это время занимался любовью с тенью;
он сражался с ангелом Дениз и теперь падал с ног.
В итоге страсть не приблизила его к примирению, но лишь еще больше
отдалила его от Дениз.
Он позвонил ей только спустя два дня.
Когда она подняла трубку:
— Это ты, Даниэль?
В ее нежности он услышал собственную жажду и нетерпение.
И вновь вспыхнул неутолимый огонь, и Даниэль никак не мог насытиться,
впиваясь в ее тело, оставляя на коже следы зубов, синяки, похожие на
клеймо ревнивого собственника, что охраняет свое имущество -
он грабил ее, отнимал деньги…
Любит ли она меня? Или только «насущный хлеб» физических потребностей?
…Он раздирал ее, разламывал, разрывал, чтобы чувствовать ее нутро,
он хотел стать для нее стихийным бедствием, он опустошал ее, чтобы она
никогда о нем не забыла,
он проникал в нее, он поселился в ней.
…Пока однажды вечером она не позвала его на ужин с каким-то
коммерсантом, ее другом.
А Даниэль никогда не любил друзей своих подруг.
Тот тип повел их в "неплохой ресторанчик", и поскольку он без умолку
ныл, что у него нет любовницы…
— Такие как Вы, ходячие мешки с деньгами, не способны любить,
поскольку все время заняты тем, что зарабатываете деньги,
и тогда у вас нет времени на поиски любви! И наоборот...
— Может, Вы и правы, юноша, но, знаете ли, когда я приглашаю на ужин
приятную даму, с которой…
— Когда в очередном фильме какой-нибудь господин предлагает девушке
поужинать,
чтобы потом отвезти ее к себе и переспать с ней, мне прямо дурно
становится.
Я бы лучше заплатил за ужин не приятной даме, а любому бедному,
но стоящему, даже гениальному парню.
Не знаю, что за бедняцкая гордость во мне бушует,
но я становлюсь расчетливым и жадным и представляю себе,
как на его месте задаром бы переспал с приятной дамой, и она бы еще сама
оплатила мне ужин!
— Ох, что за мышление…
Просто так, чтобы шокировать его (потому что таких людей еще может
шокировать циничное замечание), Даниэль сказал:
— Вы похожи на свинью! Никогда не видел лица уродливее!
Одевайся, Дениз, держись подальше от этих бизнесменов, пойдем отсюда!
...Не говоря ни слова, она взяла одежду, но тут он произнес, упрямо и
мрачно:
— А вообще-то нет, снимай-ка пальто, сперва доедим, мы остаемся!
С покорностью, за которой, быть может, скрывались лукавство,
мазохистское удовольствие оттого, что ее кромсают на кусочки,
она сняла пальто, а он, словно дрессировщик, дергая за поводок (скорей
бы уже этот поводок порвался!)..
...И вот она, внезапно почувствовав рабский позор, глотала слезы и вновь
надевала пальто
в глубине души цепляясь за свою любовь и за варварскую, слепую,
бесхитростную жестокость этого мужчины.
Его эгоизм подминал под себя все на свете, одержимо крутился вокруг
своей оси,
с триумфом покопавшись, точно пугливый крот, во всевозможных
неподатливых земных слоях другого человека,
высовывал сытую, торжествующую мордочку из растерзанной, поглощенной
души
(«в итоге, это было просто») клал лапы на обглоданную мертвечину,
наслаждаясь лаврами победителя
и чувствуя признательность жертве за доставленное удовольствие.
Даниэлю никогда не надоедало это каннибальское удовлетворение.
На следующий день он ждал привычного звонка от Дениз - тишина.
— Надо же, может, она заболела?
На второй день - тишина. Он не любил звонить Дениз на работу.
— Она наверняка болеет, нужно узнать.
Он набрал номер.
— Можно мне поговорить с Дениз?
— Да, минуту.
Наконец он услышал голос той, кого искал.
— Алло, это ты, Дениз?
— Да, а кто спрашивает?
— Что значит кто? Это я, Даниэль!
— Даниэль? Какой Даниэль? Это не ко мне.
Шмяк!.. Она бросила трубку.
— Ах, черт, черт, черт!
Домой он вернулся настолько измученным, что лег на кровать и заплакал.
— Из этого страдания у меня получится великий фильм, история о том, что
я сейчас чувствую, так-то!..
Три дня он провел в бессильном бреду, возможно, даже получая
удовольствие от механичности своих жестов -
но он гнил в одиночестве, гнил в одиночестве, гнил в одиночестве!
На четвертый день солнце застало его в веселом расположении духа,
так что он отправился выгуливать бессменную глупость собственного
счастья.
При виде первой же более или менее сносной прохожей:
— Добрый день, мадемуазель, я увидел Вас и подумал, что мог бы составить
Вам компанию компанию...
(Тебе наплевать, Даниэль, «эта или любая другая»,
тебе наплевать, эта или любая другая, эта или любая другая, эта или
любая другая...)
Что для тебя любовь, Даниэль?
Не знаю...
Это когда две равносильные души или два равносильных тела встречаются,
чтобы дарить друг другу не только радость, но и гордость от вечного
обладания друг другом, — всего мгновение…
Любовь?.. Ты разыскиваешь ее на бульварах, словно ищешь Бога
Любовь. Так некоторые находят себе жен, другие — интрижки, а остальные —
ничего, ничего, ничего!
Автор, Жан Исидор Изу, написал эту главу в один из тех дней, полных
язвительной нежности,
подобных тем женщинам, что покидают его комнату, беременные тем самым «я
тебя люблю»,
зачатым от его плоти и предназначенным ни для кого,
струящимся желанием, точно плод, который никто никогда не вкусит -
столь монструозным и отчужденным он кажется на вид.
Но, перечитывая эти строки в день любовного пресыщения, он думает, что
вся глава — сплошная безвкусица.
Тем не менее, автор фильма знает, что зрители приходят в кино за
воскресной, еженедельной порцией нежности,
и, хотя он плевать хотел на всю эту историю,
он все же расскажет ее, надеясь на вполне заслуженный успех.
Автор не любит такие выдумки, потому что они обусловлены чисто личными
пристрастиями.
Ему же важны лишь системы и формы, выходящие за рамки этих историй.
…А сейчас - вот он, в постели, рядом с Евой, рядом с улыбкой, плывущей в
ее утренних снах.
Около десяти он ушел, договорившись увидеться днем.
Они собирались встретиться на леттристском вечере.
Как и многих других, его привлек тот внезапный переполох, охвативший
поэзию и музыку на Сен-Жермен-де-Пре.
Для тех, кто не знает, леттристы — это молодые люди, которые полагают,
что слова устарели и стали отвратительно банальны,
а потому не годятся для выражения поэтических чувств.
Только отдельные буквы благодаря звучанию способны еще смешать поэзию и
музыку в невиданное зелье,
гораздо больше похожее на непосредственные переживания.
Но на этом вторая глава заканчивается.
…Ева ждала Даниэля в подвальном зале, заняв для него место рядом с
собой.
Так вдвоем они оказались заброшены на орбиту леттристского безумия,
понимая, что Вселенная создает новый наркотик на замену старому,
понимая, что каждое новое послание необходимо слышать ушами ребенка, а
не осла.
«Марш», Франсуа Дюфрен.
Леттристская поэзия популярнее, чем поэзия сюрреалистов!
В ней даже больше социальных установок, чем во всей лучшей поэзии
модерна!
Почитайте какое-нибудь сюрреалистическое стихотворение с
бессознательными образами -
после первых же двух страниц вам наскучит, и вы, поставив галочку на
полях, отложите книгу до завтра.
А леттристские поэмы можно слушать часами!
Вас всегда успокоит простой и приятный ритм, следующий более широкой, но
понятной концепции.
Для этого удовольствия не требуется абсолютно никаких усилий!
«Я вопрошаю и обличаю»,
оммаж Антонену Арто, Франсуа Дюфрен.
Даже музыка, искореняющая мелодию вслед за Шёнбергом и атоналистами,
приближается по мере развития к леттризму!
Однажды леттризм будет иметь бóльшее значение, чем джаз,
который поначалу считали музыкой метеков, негров, музыкой без будущего.
Говорят, что в джазе выплескивается черный примитивизм.
Джаз - это лжепримитивизм,
американизированный черный, который научился играть на инструментах
и маскировать вопли своего отвращения, запирая их в утробе различных
механизмов:
тромбона, ударных, фортепиано - в сложных приспособлениях цивилизации.
Джаз - это мнимый примитивизм!
Истинный возврат к дикой свободе, к поэзии и музыке кишок, к чистому
голосу и к рычанию предков,
истинное переоткрытие первобытных, естественных вспышек, варварства
голосовых связок, нагишом - вот что такое леттризм!
…Чтобы любить какую-нибудь музыку, человеку нужны воспоминания, истории
любви, склеенными нотами.
Наши бабушки любили вальс, наши матери - танго, а мы - джаз,
потому что всем ярчайшим мгновениям в нашей жизни сопутствовали эти
ритмы.
На самом деле любим мы не саму музыку, а пробуждаемые ею воспоминания.
Чтобы широкая публика полюбила леттризм, необходимо, чтобы эта стихия
охватила е вокруг, чтобы она пропитала каждый наш шаг.
Но всякая новая вещь в конце концов побеждает,
поскольку новое поколение, стремясь по-своему проявить себя, жаждет
свежих материй, еще не занятых старшими.
...Даниэль и Ева вышли из зала.
Ева прижималась к нему; в тот вечер сердце Даниэля, как и огни
набережной Сены, припорошило леттристскими аранжировками.
В сквере птицы казались лишь украшением для травы, как коровы на
деревенском поле.
— Квартал Сен-Жермен-де-Пре, где собираются писатели и обсуждают свое
ремесло,
повинуясь, подобно продавцам мебели в пригороде Сан-Антуан или неграм в
Гарлеме,
неизменному закону социологической концентрации по профессиональному
признаку.
Этот квартал, Сен-Жермен-де-Пре, который с подачи бестолковых
журналистов именуют теперь "экзистенциалистским",
хотя здесь водятся только любители чистого джаза (члены джазового
интернационала, известные как "зазу"),
поэты-сюрреалисты, леттристы, честолюбивые юнцы, мечтающие скрыться от
современного общества,
карьеристы, готовые взорвать весь мир, "внешняя" молодежь.
Этот квартал, который дураки зовут экзистенциалистским, хотя хуже
оскорбления здесь и придумать нельзя…
— Эй, ты, экзистенциалист! — Дерьмо!
Все эти жалкие гении, заставляющие тебя презирать настоящих гениев,
которые однажды станут знаменитыми гениями, когда их уже не будет!
Все эти молодые люди, которые до смерти хотят состояться, все они
"внешние".
Кафе Сен-Жермен-де-Пре - это казармы, где расквартированы различные
типы,
что барахтаются в грязи, пытаясь победить и состояться как личности,
подобно всем солдатам всех времен и всех войн на свете…
Сколькие истлеют, так и не победив!
К слову, любая победа зависит от протяженности и прочности союзнических
уз.
Победить можно, если друзей у тебя больше, чем врагов или безучастных к
тебе людей.
Нужно написать историю одного Христофора Колумба,
которого звали его точно так же, как и того самого Христофора Колумба
но только он никогда не открывал Америку.
Писатели врут нам; в своих книгах они болтают о благородном образе
жизни,
о котором только богатые имеют право говорить.
Их книжный слог заставляет нас верить, что писатели - богатые люди,
на самом деле они почти все нищие,
потому что вся настоящая литература не приносет денег.
Писатели - единственные нищие,
которые имеют право говорить на языке богатых,
желание создавать шедевры нас обманывает, потому что на самом деле это
желание сдохнуть с голоду.
…Мысли уносили Даниэля прочь.
Ева целовала его время от времени, будто пытаясь выцепить из забвения
его губы, выкопать его топор войны.
Но Даниэль был так поглощен мыслями,
что поцелуи Евы, точно времена года в Париже, пролетали один за другим,
не нарушая гармонии линий.
...Фразы, фразы
— Думаю, другие люди уже работали с техникой нарезок, тебе так не
кажется?
— Да, наверное, другие режиссеры тоже работали с нарезкой,
но они монтировали так, чтобы получить единое целое,
они превращали эти отрывки в совершенно связный, логичный монтаж,
Я же впервые посвящаю всего себя обрывкам, разрыву, как Достоевский
всего себя посвящал упадку.
Я превращаю в благородство то, в чем до сегодняшнего дня все видели лишь
мусор.
Точно так же образы, сравнения, которые в поэзии Виктора Гюго были
основообразующими элементами,
у сюрреалистов стали источником распада.
Например, раньше глаза сравнивали с цветами, чтобы подчеркнуть красоту
глаз,
Сюрреалисты же сравнивают глаза с цветами,
чтобы заставить забыть о глазах и затеряться в этом потоке вещей,
струящихся из сравнения.
Речь, если угодно, идет о той же самой технике, но принцип действия
существенно отличается.
Между тем, как использовали обрезки пленки вплоть до сегодняшнего дня,
и тем, как собираюсь использовать их я,
та же пропасть, что отделяет Виктора Гюго от сюрреалистов!
Между этими двумя взглядами заключено все современное искусство.
Считается, что кино - это современное искусство;
но до сих пор оно не создало ничего, кроме шедевров примитивизма.
В кино еще не существует модернизма,
Киномодернизм начнется с разрушения кинематографа.
Может быть, прямо сейчас.
Однако, здесь так много деталей,
в которые я сейчас не могу вдаваться.
Когда мы разрушим базовые принципы искусства,
второстепенные элементы отомрут сами.
Возьмите, например,
крайне анти-кинематографичный стиль моего сценаряи:
длинные и мучительные фразы, которые порывают с короткими предложениями,
простым, показательным и активным стилем сценарев, вплоть до нынешнего
момента.
Я первым использую в фильме такие же длинные фразы,
какие Марсель Пруст взял из философии и первым использовал их в своих
произведениях.
Другой пример:
До сих пор в кино обязательно показывали, как персонаж поворачивается к
собеседнику,
его жесты были полностью видимы.
Отныне вы будете слышать «Даниэль обернулся» не видя, как он обернулся.
Мы вмонтируем в кино воображение,
поскольку мы уничтожаем однозначную реальность.
Зритель сможет придумать главного героя самостоятельно, впервые в
истории кинематографа.
...После недолгой паузы,
Ева сжала свою длинную цепочку мыслей до одной реплики:
— Действия актеров не будут иметь никакого отношения к твоему сценарию,
так, словно ты взял раскадровку и сцены какого-то фильма, а монтировать
эти сцены не стал,
потому что тебе надоело возиться с заранее известной постановкой.
так, словно этот хлам уже воплощает всю скуку фильма, словно эта скука и
есть разрушение кино.
Ты докажешь, что образы не имеют значения,
что можно воспроизвести через них всечто хочешь и даже то, чего в них
нет.
Если все изображения равноправны, все они одинаково безразличны.
Знаешь, мадам де Шаррьер как-то сказала Бенжамину Констану,
что Бог существовал, но умер во время сотворения мира, так и не закончив
работу.
«Вселенная, которую вы видите, — лишь строительные леса той Вселенной,
которую никогда не закончат».
Вот и фильм тоже никогда не будет достроен,
...по крайней мере не так, как раньше.
Если я правильно поняла тебя, Даниэль,
«Бог кинематографа умер, первичный вулкан потух!»
Лишь комья земли и обломки застывшей лавы скатываются к нашим ногам.
Я знаю, что другие уже уничтожили фотографию,
но ты первый, кто осознал необходимость этого разрушения.
Другие до тебя уже разрушили фотографию,
но сделали это случайно,
оставили свою работу и стали трудиться над другими вещами.
Ты первый, кто понял, что разрушение фотографии - единственный возможный
путь к ее развитию.
...В то же утро Даниэль увидел своего друга вместе с иностранцем,
который защищал его в Киноклубе.
Они обсуждали фильм Даниэля.
— Даниэль, эти придурки в Киноклубе не поняли одного: кинематограф
исчерпал возможности создавать шедевры.
Отказаться от существующих шедевров - не вариант,
лучшее, что мы можем - это использовать наш интеллект, интеллект,
паразитирующий на этих шедеврах
чтобы вывернуть их, чтобы продемонстрировать, что мы понимаем их.
Художникам прошлого повезло начинать с пустого листа,
поэтому они и выбрали кинематограф действия, эпический кинематограф.
Нам же, неудачливым эпигонам, прибывшим слишком поздно,
нам не осталось никакого иного материала,
кроме воспоминаний об этом кинематогафе,
кроме критики или апологии деяний прошлого.
Наши фильмы - не более чем комментарии, сознательные или
бессознательные,
к фильмам прошлого.
Сюжетная линия в твоем фильме может быть банальной,
но будущие режиссеры смогут рассказать какую угодно историю,
используя метод дискрепантного кино, равнодушный ко всему, что
появляется на пленке.
Любой, кому есть что сказать, сможет снять фильм, не потратив ни сантима
на пленку!
Изображение — это слишком примитивно и просто!
Потому и возникает ощущение первозданной глупости немых фильмов,
вынужденных пересказывать сюжеты, которыми уже давно брезгует роман!
Даже "Шарло" был всего лишь примитивным клоуном!
Кинг-Конг, ковбой и крупный план поцелуев — вот к чему сводится движение
камеры.
Даже «Броненосец “Потемкин”», великий советский фильм Эйзенштейна -
некое подобие Кинг-Конга революционной идеи, анекдотичная история
примитивного восстания.
Слово - единственный элемент выразительности, способный охватить все
мельчайшие оттенки миры.
Слово само по себе - сложно как человек, и богато всеми сокровищами
человеческой двусмысленности.
Иностранец вмешался в разговор:
— Это было потрясающе, месье Даниэль.
После того как Вы ушли, мы много говорили о Вас.
Вы - первый, кто поднимает вопрос о речи в кинематографе,
до настоящего дня, проблема изображения - все, что считалось важным.
Речь как таковая не была интересна, и находилась в подчинении того,
что называлось кинематографическим стилем.
Такой фильм, как Ваш, мог бы стать одним из самых умных фильмов в
истории кино.
Так или иначе, лишь "дискрепантное" кино, как Вы его называете, может
создать самый умный фильм в истории кино.
У нас была дискуссия после того, как Вы ушли!
Эти имбецилы сказали мне,
что создать самый умный фильм в истории, используя звук и речь - это
жульничество,
поскольку кино, прежде всего, фотографично.
Я ответил, что, разрушая фотографию, Даниэль выворачивает ее,
и делает ее более интеллектуальной, чем обычная фотография,
поскольку деструктивная фотография возвышеннее обычной,
иначе у нее не было бы силы разрушать.
Нужно быть сильнее, лучше другого, чтобы победить и сломить его.
Такой фильм, как фильм Даниэля, станет самым умным в истории кино,
не только с перспективы слова и звука, как Вы говорите, но и с
перспективы фотографии.
После Вашего ухода мы еще долго спорили в Киноклубе,
Я сказал, что, вполне возможно, были и другие, кто делал нечто подобное
до Вас,
но их попытки были просто игрой, фарсом!
Они не проводили связи между игрой и неизбежной эволюцией кинематографа.
Я привел им в пример Пикассо.
До него другие уже разрушили изображение,
любой ребенок мог подражать Пикассо в разрушении изображения!
Но он был первым, кто начал с "общепризнанно красивой живописи",
и, после бесконечных поисков, после невероятных усилий , пришел к ее
разрушению!
Он систематизировал новый подход
и проложил путь сквозь заросли живописи,
ведущий от привычного, фигуративного искусства, к нефигуратвному,
анормальному.
То же самое касается Альфреда Жарри - автора пьесы «Король Убю».
Мы знаем, что вначале «Король Убю» был всего лишь ребячеством,
это его товарищи поставили пьесу, но именно Альфред Жарри прорубил тропу
в джунглях общепринятой литературы того времени,
тропу, которая ведет от изящной литературы к баловству.
Альфред Жарри потратил свою жизнь на очистку и систематизацию этого
пути,
который ведет от прекрасной литературы к ребяческому фарсу.
Так и в Вашем случае, Даниэль, манифест кино внутри самого кино
должен стать кинжалом с нечеловеческой ударной силой,
взяв который, молодые люди смогут пробить себе тропу сквозь удушливую
глупость кино к свободному пространству фарса.
Нужно вооружить кино оружием, клинком, которого у него никогда не было!
Америка - она существовала и до Христофора Колумба,
но только Колумб открыл для европейцев способ попасть в Америку,
интеллектуальный путь.
Ваш фильм, благодаря его интеллектуальной наполненности,
станет путем в Индию для кинематографа, картографией новой экзотики.
Я сказал им, если Даниэль не изобрел ничего нового,
тогда никто и никогда не создавал ничего нового! Ни Пикассо, ни Гриффит,
ни Чаплин,
ни Бодлер, ни Роден, ни Декарт, ни Платон,
поскольку до них всегда существовало нечто, что эти люди лучше всех
поняли и систематизировали!
И все же, это странно, Даниэль,
В новом филье будет постоянно происходить смена значений.
Изображение будет использоваться для привлечение внимания к речи.
Можно будет рассказать одну историю любви, чтобы осторожно напомнить об
истории другой любви, более редкой и ценной.
Ха это забавно,
Вы превозносите слово как способ унизить фотографию,
и, однако, обожаете леттризм, разрушающий это самое слово.
То, чем Вы в действительности интересуетесь, это творчество,
изобретение, открытие:
а ведь творчество, в основе свой, и есть непрерывное разрушение
поверхности
ради достижения глубин.
— Они скажут, что снять этот фильм было проще простого,
но это заняло годы режиссерской работы, чтобы собрать с такой легкостью
весь разрозненный отснятый материал.
Они говорят, что мой фильм снят топорно,
Но такой вещи, как совершенное произведение искусства, не существует,
кинематограф достиг фазы, в которой уникальность форм искусства
воплощается в их неуклюжести,
как например в современной музыке, которая трансформировала прежние
диссонансы в гармонию джаза.
Когда я думаю, что привнесет мой фильм в кинематограф, это:
А. Новая техника "точечного" или "сгнившего" изображения;
B. Новый оригинальный тип сценария, в котором фразы объясняют то, что не
доступно напрямую зрению;
С. Новый стиль "дискрепантного" монтажа;
D. Новый способ созерцания кино: кинематограф как эстетика
кинематографа.
Конечно, эти идиоты будут снова жаловаться на меня,
но я знаю, что даже если фильм превосходит все, что было до него,
то я сам стою выше и своего фильма,
и никогда не перестану создавать новые, и каждый раз по-разному.
— Ваши зрители не должны забывать, месье Даниэль,
что Вы создали музыку к фильму самостоятельно.
Я говорю о музыке леттристов. Они сказали, что Вы сами не знаете, в чем
смысл кинематографа.
Я ответил: это Даниэль создает новую форму кинематографа,
а не кинематограф создает нового Даниэля.
Во избежание недоразумения, я добавил:
прежде всего, мы должны позволить искусству создавать нас, чтобы затем
переизобрести его самим.
...Мчась на тяге собственных размышлений о кино, как на крылатой лошади,
Даниэль добрался до владений сумерек.
Красный муравей заполз в глазок Ночи - это загорелась первая уличная
лампа.
Но теперь, с этой Евой, которая не очень-то ему и нравилась,
ему пришлось начинать ночь заново.
Его нетерпение утомило всю его страсть к Еве -
прямо как с теми леденцами, которые держат во рту подолгу, чтобы
медленно рассасывать и наслаждаться, как его и учили в детстве,
вместо этого он быстро, молниеносно раскусывал их зубами проглатывал
«Сыночек, ты никогда не пережевываешь!» - как замечала его мать.
Нетерпеливая жажда добраться до самого пика наслаждения, как можно
скорее,
из-за которой любой напиток он выпивал залпом, а потом жаловался:
«Мамочка, у меня болит живот, не могу больше, не могу!»
В постели, возле дремлющего тела Евы, он почувствовал себя почти
удовлетворенным,
и принялся перебирать в голове малодушные фразочки, которыми мог бы дать
понять, что ей пора.
— Я всегда буду любить тебя, Даниэль...
Ты немного пугаешь меня... Неподъемный мозг, который вы все прячете в
своем мальчишеском теле...
«Неподъемный мозг с мальчишеским лицом»... Принцесса говорила то же
самое,
как и Мими, как и Жанна, и Реми - все говорили одно и то же.
— Я хочу всегда оставаться верной тебе. Я никогда тебя не брошу.
— ...Всегда?
Никогда.
Знаешь, мне кажется, ты слишком обольщаешься насчет будущего наших
отношений.
У меня нет времени, я не могу тебя больше видеть.
Ни завтра, ни когда-нибудь еще.
— Даниэль, Даниэль, чего ты хочешь от меня?
Я чем-то тебя расстроила? Скажи мне, дорогой!
Что я сказала не так? Разве я не сделала все что ты хочешь?
Просто скажи, как ты хочешь, чтобы я себя вела?
— Ева, я не из тех глупых юнцов,
что считают себя покорившими свет, как только хватают девушку под руку.
— Я прекрасно знаю, что для тех, кто молод, одной любви не достаточно.
Но ты всегда думаешь только о том, как покорить вселенную!
— Ты меня отвлекаешь, тебе лучше уйти...
— Даниэль, я же не могу уйти вот так!
Ты выгоняешь меня? Ты компрометируешь меня, выставляя за дверь!
Ты не думаешь о том, что скажут люди, которые видели нас вместе?
Даже консьерж будет надо мной смеяться!
...Вот их заботы - консьерж. Такие люди, живущие с оглядкой на других,
чувствующие то же, что и все, не способные превзойти окружающих,
для которых ненависть одного или любовь другого важнее, чем дерьмо на
тротуаре,
созданные исключительно из ненависти или симпатией к ближним.
Всегда - только ближние, сами они - никогда!
— Когда я встречаю таких, как ты, если бы ты только знала, как бы я
хотел плюнуть вам всем в лицо!
Человечество!..
...Он ненавидел ее и жаждал одиночества.
Ему вспомнилось, как в десять лет он хлестал по щекам свою четырехлетнюю
сестренку за то,
что она играла с двумя дочками бедняка.
Когда он гнал их прочь, он услышал вопль их матери, вдовы:
«Ты прогоняешь моих дочурок, моих сироток, потому что они не такие
богатые, как ты!
Господь накажет тебя и сделает еще несчастнее, чем они!»
Спокойный, равнодушный, как маленькое, робкое, угрюмое чудище,
он заранее знал все эти типичные фразы, благодаря любви к книгам,
знал их прежде, чем они появились в примитивных мозгах вдовы.
Друг Даниэля однажды заметил:
— Ты - просто избалованный младенец!
— Это правда, я - избалованный младенец, и всегда им буду!
Когда избалованные дети покидают родителей,
они не могут привыкнуть к миру, в котором взрослых ничем не балуют!
Они ведут войну с этим миром.
Пока другие прогибаются и уступают миру, избалованные детки тратят свои
жизни чтобы подчинить этот мир!
Подумай о времени, в котором ты живешь - все, кто изменили его, были
избалованными детьми.
И если я прав, мир будет принадлежать избалованным детям, или же его
пожрут нищета и покорность.
— Может быть, Даниэль, ты справедливо презираешь людей.
Все, кто хотел изменить человечество, начинали с ненависти к нему,
иначе они никогда бы не захотели его изменить.
Христиане хотели сделать его достойным Рая.
Даже марксисты, которые претворяются, что любят его, хотят разрушить
его, чтобы изменить.
Даже Ницще...
Ты должен по-настоящему любить человечество, если ненавидишь его
настолько...
— Ты не понимаешь, Ева. Ты внушаешь мне жалость,
вместе с ее неизменно вескими причинами, поверь мне.
Все вы внушаете! Перед вами я чувствую себя филантропом.
— Ты хочешь бросить вызов целому миру, Даниэль!
Но однажды тебя повесит и заплюет та самая чернь, которую ты так
презираешь! Прямо как Муссолини…
...Что за внезапная ярость!
Как у любой другой глупой женщины, которую я не мог, да и не хотел по
правде удовлетворить.
Однажды я сидел в ресторане, и прямо перед собой видел парочку.
Мужчине, наверное, было около пятидесяти.
Женщине, сидевшей возле него - тридцать пять или сорок,
но весьма красивая, в ней ощущалась юность хорошо сохранившейся девушки.
Я бесцеремонно сверлил ее взглядом; она оберулась в мою сторону с
улыбкой заговорщика.
Я был так бестыж, так молод, что ее сердце, должно быть, само согрелось
от моего пламени.
Мужчина в возрасте, сидевший рядом с ней, поднял глаза.
Он окинул меня меня бесконечно выдержанным, улыбчивым, мудрым взглядом с
роскошью сочувствия.
Взглядом, на который я не обратил внимание, захваченный только женщиной,
подобно волку или тигру,
сминающему все на своем пути одним только взглядом, жаждущим только
плоти своей спутницы.
Но спустя годы, взгляд этой идиотки, желавшей от меня одного только
удовольствия,
дикие глаза этой девушки с ужасом напомнили мне мой собственный, прошлый
взгляд,
и мой нынешний взгляд, точь-в-точь как у того мужчины -
и я понял, почему он был так неприязнен, высокомерен, понял его
наплевательскую улыбку.
Нечто невозмутимое, ироничное и дружелюбное, что можно узнать,
если пристально вглядеться в портреты президентов Республики.
Понимание и добродушие, которые я так презирал в молодости,
и которые теперь научился читать и ценить в глазах людей,
живущих посреди этого безумного мира как будто в гармонии с собой…
— Позволь мне остаться с тобой еще ночь, Даниэль...
Не стоило втягивать меня в эту любовную комедию.
Но теперь, когда я приняла эту роль,
я готова сыграть любую, какую ты только выберешь,
даже роль самоубийцы, если ты так захочешь.
Я не знаю как выбраться из нее, позволь мне уснуть рядом с тобой этой
ночью...
Завтра ты меня не увидишь. Мне нужна любовь...
Я не могу быть вместе с кем попало. Даже если ты меня выгонишь...
Даже если однажды ты снова захочешь меня видеть, дай мне знать, я приду!
Я в твоей власти, Даниэль.
...Мысленно Даниэль любовался собой,
охватывая своим взором миллионы женщин по всему миру, всех этих Мими и
Фифи, Марго, и Дениз, и Ингрид...
Желание быть уникальным, или хотя бы одиноким, завладело им, подобно
безумию.
«Пусть она уйдет, пусть она уйдет!»
Ева поняла его взгляд. Не произнеся ни слова она вскочла с кровати,
быстро, очень быстро оделась и вышла, хлопнув дверью.
— Мой фильм почти завершен. наконец-то.
В итоге, это всего лишь история Евы и тех мыслей, что она во мне
вызвала.
Я часто видел Еву в районе Сен-Жермен-де-Пре.
Тела некогда любимых женщин часто подбирает улица и делает их
незнакомыми,
как если бы мы никогда не спали вместе.
Тот факт, что мы когда-то целовали этих созданий, кажется столь же
немыслимым,
как и тот, что мы с ними спали. Странность, холод и неловкость в первую
встречу кажутся теперь такими наивными.
Общество вновь поглащает этих женщин, превращая их в статуй в наших
глазах.
...Заканчивая историю Евы:
Эта девушка, на которую люди уже перестали обращать внимания,
придумала себе особые манеры, чтобы казаться более интересной.
Однажды ночью она подняла панику из-за бездомной собаки на городской
площади.
Ее присутствие больше не вызывало у других интереса,
ее жесты становились все более и более несоответствующими обстановке.
Постепенно она стала сходить с ума, как старая дева,
совершая такие поступки, которые в обществе считаются
оригинально-сумасбродными.
У нее еще оставались красота и юность, чтобы скрывать эту особенность,
но в ней уже проглядывалась будущая сумасшедшая старуха.
Ее рассудок толкало в направлении,
настолько противоположном тому, что принято называть разумом, что
постепенно она становилась посмешищем.
Когда Даниэль сталкивался с ней на улице, он не обращал внимания.
Однажды, сидя с другом на веранде кафе, он увидел, как Еву
ведут к машине двое полицеских в гражданском.
— Смотри, Даниэль, это Ева! Ее собираются депортировать, она вернется в
Норвегию.
Она ведет себя как сумасшедшая!
Друг побежал к Еве, чтобы пожать ей руку на прощаение.
Даниэль остался сидеть за столиком, молча глядя в другую сторону.
— Будь ты проклят, Даниэль...
— Да мне плевать!
Спустя полчаса часа, в кафе зашел мужчина, он искал Еву.
— Ева? Ее депортировали.
— Депортировали? У меня остались ее вещи.
Даниэль подошел к нему:
— Вы хорошо знали Еву?
— Да, конечно, а что?
— Вы знали ее близко?
— Да, но...
— Очень близко? Вы с ней спали?
— Да, в чем же дело?
— Да нет, ничего, я просто хотел проверить кое-что.
Его друг засмеялся.
— Даниэль просто хотел узнать, кто его заменил.
Он положил пять франков на автомат для бильярда.
Даниэль подумал о своем фильме:
— Мой фильм будет называться «Слюна и вечность», или «Слюна и мрамор»,
или «Слюна и сталь».
Я подчеркну разрыв между пылью наших слов и их настоящим потенциалом.
Это будет моим воплощением фразы Ницше:
«Нужно носить в себе хаос, чтобы быть в состоянии родить танцующую
звезду».
Мой фильм, подобно Аду, будет состоять из кругов:
первый круг - мои идеи о кинематографе и желание снять фильм, который бы
им соответствовал;
далее, круг Евы, затем Дениз, Реми и Леттризима, близкие сердцу вещи.
Мой фильм станет манифестом моих будущих фильмов, предисловием к ним,
скоплением идей, как «Кровь Поэта» Кокто.
В будущих проектах я собираюсь систематично исследовать те же самые
темы, развивая их с большей чистотой и ясностью.
Мой первый фильм станет ядром, обещанем грядущего.
В противовес моим предыдущим работам, я хотел бы создать произведение,
лишенное гнева.
тихое и умиротворенное, если это возможно,
Но...
Ева, должно быть, уже на станции, с двумя полицейскими...
Но я не могу все сразу! Мне нужно сбросить балласт!
Я никогда, никогда в жизни не приму их любовь, их добро и зло,
они предлагают мне только то, что уже существует, плохое по определению
- потому что смертное!
Друг, стоявший рядом с Даниэлем, выбил тридцать тысяч очков в бильярдном
автомате...
а значит, он мог сыграть еще одну партию, совершенно бесплатно.
Первоначально этот фильм длился четыре с половиной часа.
Из "практических соображений" его пришлось сократить до настоящей
продолжительности,
но даже сегодня картина кажется мне слишком короткой для того, чтобы в
ней поместилось "приключение",
чтобы при этом автор мог продемонстрировать "интеллект".
Один фильм не может передать ценность системы, охватывающей тысячу
возможностей.
В этой работе стремление к разрыву занимало меня больше, чем непременное
достижение результата.
Уже сейчас мои последователи и друзья собираются, взяв за основу этот
фильм,
создать такие чудовищные произведения, которые бесповоротно изменят
облик кинематографа как такового.
Недобросовестные критики обругают мой "сюжет". Не бывает "историй" для
всех!
Наивным девицам, обожающим любовные драмы, скучны гангстерские
приключения,
а молодые люди моего возраста смеются над слезливой сентиментальностью
наших родителей.
Ведь нашлись же идиоты, которые обвиняли Пруста в том,
что тот слишком занудно писал о непримечательных событиях, произошедших
в "высшем обществе".
"Суть" зависит от образования, темперамента, личного восприятия и других
противоречивых факторов.
Они не могут быть критерием оценки.
Так или иначе, в сценарии большего и не передать.
После этих длинных и сложных фраз можно в лучшем случае научиться
разрушать слова,
придя к леттризму, который существует здесь и сейчас, ведь его уже
придумал автор.
Из-за того, что я никогда не хотел писать просто стихи или просто
истории,
из-за того, что я всегда придумывал новые формы этих историй,
то есть из-за того, что я всегда был слишком требователен к себе,
деятели закона и пера набрасывались на меня с пеной у рта и осыпали меня
проклятиями.
Просто спросите себя на выходе, сравним ли этот фильм с любой
приключенческой, любовной или "реалистичной" картиной - из тех, что
столь высоко ценят кинокритики.
Начало работы — 15 августа 1950 г. Конец — среда, 23 мая 1951 г.