Гроза (1977 год). Цитаты и фразы из фильма-спектакля

 

  Главная      Разное

 

     поиск по сайту           правообладателям           

 

   

 

 

 

 

Гроза (1977 год). Цитаты и фразы из фильма-спектакля

 

Режиссёр: Феликс Глямшин, Борис Бабочкин


Все фразы и цитаты

 

ГРОЗА
Среди долины ровныя
На гладкой высоте,
Цветёт, растёт высокий дуб
В могучей красоте.
Высокий дуб развесистый
Один у всех в глазах;
Один, один, бедняжечка,
Как рекрут на часах!
Ах, скучно одинокому
И дереву расти!
Ах, горько, горько молодцу
Без милой жизнь вести!
Чудеса!
Истинно, надобно сказать, что чудеса.
Кудряш, вот братец ты мой,
50 лет я каждый день гляжу на Волгу
и всё наглядеться не могу!
– А что?
Вид необыкновенный! Красота! Душа радуется.
– Нешто!
– Восторг! А ты «нешто»!
Хоть пригляделись вы б либо не понимаете,
какая красота в природе разлита.
– Ну, Давид, что с тобой толковать, ты у нас антик, химик.
– Механик, самоучка-механик.
– Всё одно.
Возьмите же всё золото,
Все почести назад;
Мне родину, мне милую,
Мне милой дайте взгляд!
Мне родину, мне милую,
Мне милой дайте взгляд!
– Посмотри-ка, брат Кудряш, кто это
там так руками размахивает?
– А это Дикой племянника ругает.
– Нашёл место!
– Да ему везде место. Боится, что ль, он кого!
Достался ему на жертву Борис Григорьич, вот он на нем и ездит.
– Уж такого-то ругателя, как у нас Савел
Прокофьич, поискать ещё!
Ведь ни за что человека оборвёт.
– Пронзительный мужик!
– Хороша тоже и Кабаниха.
Ну, да та хоть по крайности всё под видом благочестия,
а этот как с цепи сорвался!
– Унять-то его некому, вот он и воюет!
– Мало у нас парней-то на мою стать,
а то бы мы его озорничать-то отучили.
– А что бы вы сделали?
– Постращали бы хорошенько.
– Как это?
– Вчетвером этак, впятером в переулке где-нибудь поговорили бы
с ним с глазу на глаз, так он бы шёлковый сделался.
А про нашу науку-то и не пикнул бы никому, только бы ходил да оглядывался.
– Вот недаром он хотел тебя в солдаты-то отдать.
– Хотел, да не отдал, так это всё одно что ничего.
Не отдаст он меня: он чует носом-то своим,
что я свою голову дешево не продам.
Это он вам страшен-то, а я с ним разговаривать умею.
– Ой ли!
– А что тут: ой ли!
Я грубиян считаюсь
А за что же у меня держит?
Стало быть, я ему нужен.
Ну, значит, не боюсь я его, а пущай же он меня и боится.
– Уж будто он тебя и не ругает?
– Как не ругает! Он без этого дышать не может.
Да не спускаю и я: он — слово, а я — десять;
плюнет, да и пойдёт.
Нет, уж я перед ним рабствовать не стану.
– С него, что ль, пример брать! Лучше уж стерпеть.
– Ну, вот, коль ты умён, так ты его прежде
учливости-то выучи, да потом и нас учи!
Жаль, что дочери-то у него подростки, больших ни одной нет.
– А то что бы?
– Я б его уважил.
Больно лих я на девок-то!
– Отойдём к сторонке, а то ещё привяжется, пожалуй.
– Баклуши ты, что ль, бить сюда приехал! Дармоед!
Пропади ты пропадом!
– Праздник; что дома-то делать!
– Найдёшь дело, как захочешь. Раз тебе сказал, два тебе сказал:
«Не смей мне навстречу попадаться»; тебе все неймётся!
Мало тебе места-то? Куда ни поди, тут ты и есть!
Тьфу ты, проклятый! Что ты как столб стоишь-то!
Тебе говорят аль нет?
– Я и слушаю, что ж мне делать ещё!
– Провались ты! Я с тобой и разговаривать-то не хочу, с езуитом.
(Уходя) Вот навязался! (Плюет и уходит)
– Что у вас, сударь, за дела с ним? Не поймём мы никак.
Охота вам жить у него да брань переносить.
– Да уж какая охота, Кулигин! Неволя.
– Какая же неволя, сударь, позвольте вас спросить.
Коли можно, сударь, так скажите нам.
– Отчего ж не сказать? Знали бабушку нашу, Анфису Михайловну?
– Ну, как не знать!
– Как не знать!
– Батюшку она ведь невзлюбила за то, что он женился на благородной.
По этому-то случаю батюшка с матушкой и жили в Москве.
Матушка рассказывала, что она трёх дней не могла
ужиться с роднёй, уж очень ей дико казалось.
– Ещё бы не дико! Уж что говорить!
Большую привычку нужно, сударь, иметь.
– Воспитывали нас родители в Москве хорошо, ничего для нас не
жалели. Меня отдали в Коммерческую академию, а сестру в пансион,
да оба вдруг и умерли в холеру; мы с сестрой сиротами и остались.
Потом мы слышим, что и бабушка здесь умерла и оставила завещание,
чтобы дядя нам заплатил часть, какую следует, когда мы придём в совершеннолетие, но только с условием.
– С каким же, сударь?
– Если мы будем к нему почтительны.
– Это значит, сударь, что вам наследства
вашего не видать никогда.
– Да нет, мало этого, Кулигин! Он прежде наломается над нами, наругается всячески, как его душе угодно,
а кончит всё-таки тем, что не даст ничего или так, какую-нибудь малость.
Да ещё станет рассказывать, что из милости дал, что и этого
бы не следовало.
– А уж это у нас в купечестве такое заведение. Опять же, хоть
бы вы и были к нему почтительны, не?што кто ему запретит сказать,
что вы непочтительны?
– Уж он и теперь поговаривает иногда: «У меня свои дети,
за что я чужим деньги отдам? Через это я своих обидеть должен!»
– Значит, сударь, плохо ваше дело.
– Кабы я один, так бы ничего! Я бы бросил всё да уехал.
А то сестру жаль.
Он было и её выписывал, да матушкины родные не пустили, написали,
что больна. Какова бы ей здесь жизнь была, и представить страшно.
– Уж само собой. Нешто они обращение понимают?
– Как же вы у него живёте, сударь, на каком положении?
– Да ни на каком: «Живи, говорит, у меня, делай, что
прикажут, а жалованья, что положу». То есть через год разочтет,
как ему будет угодно.
– У него уж такое заведение. У нас о жаловании никто
и пикнуть не смей, изругает на чем свет стоит. «Ты, говорит,
почём знаешь, что я на уме держу?
Нешто ты мою душу можешь знать! А может,
я приду в такое расположение, что тебе пять тысяч дам».
Вот ты и поговори с ним! Только ещё он во всю свою жизнь
ни разу в такое-то расположение не приходил.
– Что ж делать-то, сударь! Надо стараться угождать как-нибудь.
– В том-то и дело, Кулигин, что никак невозможно.
На него и свои-то никак угодить не могут; а уж где ж мне!
– Да кто ж ему угодит, коли у него вся жизнь
на ругательстве основана?
А уж пуще всего из-за денег; ни одного расчёта
без брани не обходится.
Другой рад от своего отступиться, только бы он унялся. А беда,
как его поутру кто рассердит! Целый день ко всем придирается.
Тётка каждое утро всех со слезами умоляет:
«Батюшки, не рассердите! Голубчики, не рассердите!»
– Да нешто убережёшься! Попал на базар, вот и конец!
Всех мужиков переругает, а без брани всё-таки не отойдёт.
А потом и пошёл на весь день.
– Одно слово: воин!
– Ещё какой воин-то!
– А вот беда-то, когда его обидит такой человек,
которого он обругать не смеет; тут уж домашние держись!
– Батюшки! Что смеху-то было! Как-то на Волге, на перевозе,
его гусар обругал. Вот чудеса-то творил!
– А каково домашним-то было! После этого две недели
все прятались по чердакам да по чуланам.
– Что это? Никак, народ от вечерни тронулся?
– А ну-ка, Шапкин, пойдём в разгул, что тут стоять-то?
– Эх, Кулигин, больно трудно мне здесь без привычки-то! Все на
меня как-то дико смотрят, точно я здесь лишний, точно мешаю им.
Обычаев я здешних не знаю. Я понимаю, что всё это
наше русское, родное, а всё-таки не привыкну никак.
– И не привыкнете никогда, сударь.
– Отчего же?
– Жестокие нравы, сударь, в нашем городе, жестокие!
В мещанстве, сударь, вы ничего, кроме грубости
да бедности нагольной, не увидите.
И никогда нам, сударь, не выбиться из этой коры!
Потому что честным трудом никогда не заработать
нам больше насущного хлеба.
А у кого деньги, сударь, тот старается бедного закабалить,
чтобы на его труды даровые еще больше денег наживать.
Знаете, что ваш дядюшка, Савел Прокофьич, городничему сказал?
К городничему мужички пришли жаловаться, что он ни одного
из них толком не разочтёт.
Городничий и стал ему говорить: «Послушай, говорит, Савел
Прокофьич, рассчитывай ты мужиков хорошенько! Каждый день
ко мне с жалобой ходят!»
Ваш дядюшка потрепал городничего по плечу, да и говорит:
«Стоит нам, ваше высокоблагородие, с вами об таких пустяках разговаривать!
Много у меня в год-то народу перебывает; вы то поймите:
недоплачу я им по какой-нибудь копейке на человека, а у меня
из этого тысячи составляются, так оно мне и хорошо!»
Вот так, сударь!
Я было хотел это всё стихами изобразить...
– А вы умеете стихами?
– По-старинному, сударь. Поначитался-таки Ломоносова, Державина...
Мудрец был Ломоносов, испытатель природы...
А ведь тоже из нашего, из простого звания.
– Вы бы и написали. Это было бы интересно.
– Как можно, сударь! Съедят, живого проглотят. Мне уж и так, сударь,
за мою болтовню достаётся; а не могу, люблю разговор рассыпать!
– Бла-алепие, милая, бла-алепие! Красота дивная!
Да что уж говорить! В обетованной земле живёте!
И купечество всё народ благочестивый,
добродетелями многими украшенный!
Щедростью и подаяниями многими!
Я так довольна, так, матушка, довольна, по горлушко!
За наше неоставление им еще больше щедрот приумножится,
а особенно дому Кабановых.
– Кабановых?
– Ханжа, сударь! Нищих оделяет, а домашних заела совсем.
Только б мне, сударь, перепету-мобиль найти!
– И что вы бы сделали?
– Как же! Ведь англичане миллион дают;
я бы все деньги для общества и употребил, для поддержки.
Работу надо дать мещанству-то. А то руки есть, а работать нечего.
– А вы надеетесь найти перпетуум-мобиль?
– Непременно, сударь! Только б теперь на модели деньжонками раздобыться. Прощайте, сударь!
– Как жаль его разочаровывать-то! Какой хороший человек!
Мечтает себе и счастлив.
А мне, видно, так и загубить свою молодость в этой трущобе.
Уж ведь совсем убитый хожу, а тут еще дурь в голову лезет!
Ну, к чему пристало! Мне ли уж нежности заводить?
Загнан, забит, а тут еще сдуру-то влюбляться вздумал. Да в кого!
В женщину, с которой даже и поговорить-то никогда не удастся.
А всё-таки не идёт она у меня из головы, хоть ты что хочешь.
Вот она! Она!
– Если ты хочешь мать послушать, дак ты, как приедешь
туда, сделай так, как я тебе приказывала.
– Да как же я могу, маменька, вас ослушаться!
– Не очень-то нынче старших уважают.
– Не уважишь тебя, как же!
– Я, кажется, маменька, из вашей воли ни на шаг.
– Поверила бы я тебе, мой друг, кабы своими глазами не видала
да своими ушами не слыхала, каково теперь стало почтение
родителям от детей-то!
Хоть бы то-то помнили, сколько матери болезней
от детей переносят.
– Я, маменька, маменька...
– Если родительница что когда и обидное, по вашей гордости,
скажет, я думаю, можно было бы перенести! А, как ты думаешь?
– Да когда же я, маменька, не переносил от вас?
– Мать стара, глупа; ну, а вы, молодые люди, умные,
не должны с нас, дураков, и взыскивать.
– Ах ты, господи!
Да смеем ли мы, маменька, подумать!
– Ведь от любви родители к вам и строги-то бывают, от любви
вас и бранят-то, всё думают добру научить.
Ну, а нынче это не нравится. И пойдут детки-то по людям славить,
что мать ворчунья, что мать проходу не дает, со свету сживает.
А, сохрани господи, каким-нибудь словом снохе не угодить,
ну и пошёл разговор, что свекровь заела совсем.
– Нешто, маменька, кто говорит про вас?
– Не слыхала, мой друг, не слыхала, лгать не хочу. Уж кабы я
слышала, я бы с тобой тогда, мой милый, не так заговорила.
Ох, грех тяжкий! Вот долго ли согрешить-то! Разговор близкий
сердцу пойдёт, ну и согрешишь, рассердишься.
Нет, мой друг, говори, что хочешь, про меня. Никому не
закажешь говорить: в глаза не посмеют, так за глаза станут.
– Да отсохни язык...
– Полно, полно, не божись! Грех!
Я уж давно вижу, что тебе жена милее матери.
С тех пор как ты женился, я уж от тебя прежней любви не вижу.
– В чём же вы, маменька, это видите?
– Да во всем, мой друг! Мать чего глазами не увидит, так
у нее сердце вещун, она сердцем может чувствовать. Аль жена
тебя, что ли, отводит от меня, уж не знаю.
– Да нет, что вы, маменька! Помилуйте!
– Для меня, маменька, всё одно, что родная
мать, что ты, да и Тихон тоже тебя любит.
– Ты бы, кажется, могла и помолчать, коли тебя не спрашивают. Не заступайся, матушка, не обижу небось!
Ведь он мне тоже сын; ты этого не забывай!
Что ты выскочила в глазах-то поюлить!
Чтобы видели, что ли, как ты мужа любишь?
Так знаем, знаем, в глазах-то ты это всем доказываешь.
– А ты про меня, маменька, напрасно это говоришь. Что при людях,
что без людей, я всё одна, ничего я из себя не доказываю.
– Да я об тебе и говорить-то не хотела; а так, к слову пришлось.
– Да хоть и к слову, за что ж ты меня обижаешь?
– Экая важная птица! Уж и обиделась сейчас.
– А напраслину-то терпеть кому ж приятно!
– Знаю я, знаю, что вам не по нутру мои слова,
да что ж делать-то, я вам не чужая, у меня об вас сердце болит.
Я давно вижу, что вам воли хочется.
Ну что ж, дождётесь, поживёте и на воле, когда меня не будет.
Вот уж тогда делайте что хотите, не будет над вами старших.
А может, и меня вспомянете.
– Да мы об вас, маменька, денно и нощно бога молим, чтобы вам, маменька, бог дал здоровья и всякого благополучия
и в делах успеху.
– Ну, полно, перестань, пожалуйста. Может, ты и любил мать,
пока был холостой. До меня ли тебе; у тебя жена молодая.
– Так, а одно другому не мешает-с: жена само по себе,
а к родительнице я само по себе почтение имею.
– Так променяешь ты жену на мать? Ни в жизнь я этому не поверю.
– Да зачем же менять? Я обеих вас люблю.
– Ну да, так, так, так и есть, размазывай!
Уж я вижу, что я вам помеха.
– Думайте как хотите, на всё есть ваша воля; только я не знаю,
что я за несчастный такой человек на свет рождён, что не могу
вам угодить ничем.
– Что ты сиротой-то прикидываешься! Что ты нюни-то распустил?
Ну, какой ты муж? Посмотри ты на себя! Станет ли тебя жена
бояться-то после этого?
– Зачем же ей бояться? С меня и того довольно,
что она меня любит.
– Как зачем бояться! Как зачем бояться! Да ты рехнулся, что ли?
Тебя не станет бояться, меня и подавно. Какой же это порядок-то
в доме будет?
Да ты, чай, с ней в законе живешь.
Аль, по-вашему, закон ничего не значит?
Дурацкие мысли в голове держишь, ты хотя б при ней-то,
по крайней мере, не болтал да при сестре, при девке;
ей тоже замуж идти: этак она твоей болтовни наслушается,
так муж после нам спасибо скажет за науку. Видишь ты, какой
ещё ум-то у тебя, а ты ещё хочешь своей волей жить.
– Да я, маменька, и не хочу своей волей жить.
Где уж мне своей волей жить!
– Так что ж, по-твоему, нужно всё лаской с женой?
Уж и не прикрикнуть на неё, и не пригрозить?
– Да я, маменька...
– Хоть любовника заводи! А! И это, по-твоему, ничего?
А! Ну, говори!
– Да, ей-богу, маменька...
– Дурак! Что с дураком и говорить!
Только грех один! Я домой иду.
– И мы сейчас, только раз-другой по бульвару пройдём.
– Ну, как хотите, только ты смотри, чтоб мне вас не дожидаться!
Знаешь, я не люблю этого.
– Вот видишь ты, вот всегда мне достаётся за тебя от маменьки!
Вот жизнь-то моя какая!
– Чем же это я-то виновата?
– А кто ж виноват, я и не знаю.
– Где тебе знать!
– То всё приставала: «Женись да женись, я хоть бы поглядела
на тебя, на женатого»! А теперь поедом ест, проходу не даёт —
и всё за тебя.
– Так нешто она виновата! Мать на неё нападает, и ты тоже.
А ещё говоришь, что любишь жену. Скучно мне глядеть-то на тебя.
– Толкуй тут! Что ж мне делать-то?
– Знай своё дело — молчи, коли уж лучше ничего не умеешь.
Ну, что стоишь — переминаешься-то? По глазам вижу,
что у тебя и на уме-то.
– Ну, а что?
– Известно что. К Савелу Прокофьичу хочется,
выпить с ним. Что, не так, что ли?
– Угадала, брат.
– Ты, Тиша, скорей приходи, а то маменька опять браниться станет.
– Ты проворней, в самом деле, а то знаешь ведь!
– Уж как не знать!
– Нам тоже не велика охота из-за тебя брань-то принимать.
– Я мигом. Подождите!
– Так ты, Варя, жалеешь меня?
– Разумеется, жалко.
– Так ты, стало быть, любишь меня?
– За что ж мне тебя не любить-то!
– Ну, спасибо тебе! Ты милая такая, я сама тебя люблю до смерти.
Знаешь, мне что в голову пришло?
– Что?
– Отчего люди не летают?!
– Я не понимаю, что ты говоришь.
– Я говорю: отчего люди не летают так, как птицы?
Знаешь, мне иногда кажется, что я птица.
Когда стоишь на горе, так тебя и тянет лететь.
Вот так бы разбежалась, подняла руки и полетела.
Попробовать нешто теперь?
– Что ты выдумываешь-то?
– Какая я была резвая! Я у вас завяла совсем.
– Ты думаешь, я не вижу?
– Такая ли я была! Я жила, точно птичка на воле,
ни об чем не тужила.
Маменька во мне души не чаяла, наряжала меня, как куклу,
работать не принуждала; что хочу, бывало, то и делаю.
Знаешь, как я жила в девушках? Вот я тебе сейчас расскажу.
Встану я, бывало, рано; коли летом, так схожу на
ключик, умоюсь, принесу с собою водицы и все, все
цветы в доме полью. У меня цветов было много-много.
Потом пойдем с маменькой в церковь, все и странницы —
у нас полон дом был странниц да богомолок.
А придём из церкви, сядем за какую-нибудь работу, больше
по бархату золотом, а странницы рассказывают: где они были,
что видели, жития разные, либо стихи поют.
Так до обеда время и пройдёт. Тут старухи уснуть лягут,
а я по саду гуляю.
Потом к вечерне, а вечером снова рассказы да пение.
Таково хорошо было!
– Да ведь и у нас то же самое.
– Да здесь все как будто из-под неволи.
А какие сны мне снились, Варенька, какие сны!
Или храмы золотые, или сады какие-то необыкновенные,
а как на образах пишутся.
А то будто я летаю, так и летаю по воздуху.
И теперь иногда снится, да редко, да и не то.
– А что ж?
– Я умру скоро.
– Полно, что ты!
– Нет, я знаю, что умру.
Ох, девушка, что-то со мной неладное делается,
чудо какое-то. Никогда со мной этого не было.
Что-то во мне такое необыкновенное.
Будто бы я снова жить начинаю, или... уж и не знаю.
– Что же с тобой такое?
– А вот что, Варя, быть греху какому-нибудь!
Такой на меня страх, такой на меня страх!
Будто бы я стою над пропастью и меня кто-то туда толкает,
а удержаться-то мне не за что.
– Что с тобой? А, здорова ли ты?
– Да здорова. Лучше бы я больна была, а то нехорошо.
Лезет мне в голову мечта какая-то.
И никуда я от неё не уйду. Думать стану — мыслей никак
не соберу, молиться-то — не отмолюсь никак.
Языком лепечу слова, а на уме совсем не то: будто мне лукавый
в уши шепчет, да все про такие дела нехорошие.
И то мне представляется, что мне самое себя совестно сделается.
Что это со мной? Перед бедой перед какой-нибудь это!
Ночью, Варя, не спится мне, все мерещится шепот какой-то:
кто-то так ласково говорит со мной, точно голубь воркует.
И уж не снятся мне, Варенька, как прежде,
райские деревья да горы;
точно меня кто-то обнимает так горячо, и ведёт меня куда-то,
а я иду за ним, иду...
– Ну? Ну-ну.
– Да что же это я говорю тебе: ты — девушка.
– Говори! Я хуже тебя.
– Ну, что ж мне говорить? Стыдно мне.
– Говори, нужды нет!
– Сделается мне так душно, так душно дома-то, что бежала бы.
И такая на меня мысль придёт, что, кабы моя воля,
каталась бы я теперь по Волге, на лодке, с песнями,
либо на тройке на хорошей, обнявшись...
– Только не с мужем.
– Да ты почём знаешь?
– Ещё бы не знать!..
– Ах, Варя, грех у меня на уме! Сколько я, бедная, плакала,
чего уж я над собой не делала! Не уйти мне от этого греха.
Никуда не уйти. Ведь это нехорошо, Варенька,
ведь это страшный грех-то, что я другого люблю?
– Что мне тебя судить! У меня свои грехи есть.
– Да мне-то что делать! Сил моих не хватает,
я от тоски что-нибудь сделаю над собой!
– Что ты! Что с тобой! Вот погоди, завтра братец уедет,
подумаем; может быть, и видеться можно будет.
– Что ты! Сохрани господи!
– Чего ты так испугалась?
– Да если я с ним хоть раз увижусь,
я убегу из дому, я не пойду домой уж ни за что на свете.
– А вот погоди, там увидим.
– Не говори мне, я и слушать не хочу!
– А что за охота сохнуть-то! Хоть умирай с тоски, пожалеют,
что ль, тебя! Как же, дожидайся. Какая ж неволя себя мучить-то!
– Что, красавицы? Что тут делаете? Молодцов поджидаете,
кавалеров? Вам весело? Весело? Красота-то ваша вас радует?
Вот красота-то куда ведет. Вот, в самый омут!
Что смеётесь! Не радуйтесь!
Все в огне гореть будете неугасимом. Все в смоле будете кипеть неутолимой!
Вон, вон куда красота-то ведёт!
– Ой, как она меня испугала! Я вся дрожу, точно она пророчит
мне что-нибудь.
– На свою бы тебе голову, старая карга!
– Что она сказала такое, а? Что она сказала?
– Да вздор всё. Очень нужно слушать, что она городит.
Да она всем так пророчит. Всю жизнь смолоду-то грешила.
Вот умирать-то и боится.
Чего сама-то боится, тем и других пугает. Даже все
мальчишки в городе от неё прячутся, — грозит на них
палкой да кричит: «Все гореть в огне будете!»
– Ах, перестань! У меня сердце упало.
– Есть чего бояться! Дура старая...
– Боюсь, до смерти боюсь и всё! Она мне в глазах мерещится.
– Ой, что это братец-то не идёт, вон, никак, гроза заходит.
– Гроза? Ну, побежим домой поскорее?
– Что ты, с ума, что ли, сошла! Как же ты без братца-то домой покажешься?
– А может пойдём, Бог с ним?
– Да что ты уж очень боишься: еще далеко гроза-то.
– Да? Ну, коли далеко, так подождём, пожалуй.
[гром]
А право бы, лучше идти. Пойдем лучше!
– Да ведь уж коли чему быть, так и дома не спрячешься.
– Да всё-таки лучше, все покойнее; дома-то я к образам да богу молиться!
– Я и не знала, что ты так грозы боишься. Я вот не боюсь.
– Как, девушка, не бояться! Всякий должен бояться.
Да ведь не то страшно, что убьет тебя, а то, что смерть
тебя вдруг застанет, как ты есть, со всеми твоими грехами,
со всеми помыслами лукавыми.
Ведь мне-то умереть не страшно, но как я подумаю,
что вот вдруг я явлюсь перед богом такая, какая я здесь
с тобой, после этого разговору-то, вот что страшно.
Ведь что у меня на уме-то! Какой грех-то! страшно вымолвить!
[гром]
– Вот братец идет. (Кабанову) Беги скорей!
– Скорее! Скорее!
– Милая девушка, всё-то ты за работой! Что делаешь, милая?
– Хозяина в дорогу собираю.
– Аль едет куда свет наш?
– Едет.
– Надолго, милая, едет?
– Да нет, не на?долго.
– Ну, скатертью ему дорога!
А что, хозяйка-то станет выть аль нет?
– Уж не знаю, как тебе сказать.
– Да она у вас воет когда?
– Не слыхать что-то.
– Уж больно я люблю, милая девушка, слушать,
коли кто хорошо воет-то!
А вы, девушка, за убогой-то присматривайте,
не стянула б чего.
– Кто вас разберёт, все вы друг на друга клеплете,
что вам ладно-то не живётся?
Уж у нас ли, кажется, вам, странным, не житьё, а вы всё
ссоритесь да перекоряетесь; греха-то вы не боитесь.
– Нельзя, матушка, без греха: в миру живём. Вот что я тебе скажу,
милая девушка: вас, простых людей, каждого один враг смущает,
а к нам, к странным людям, к кому шесть, к кому двенадцать
приставлено; вот и надобно их всех побороть.
Трудно, милая девушка!
– Отчего ж к вам так много?
– Это, матушка, враг-то из ненависти на нас, что жизнь
такую праведную ведём. А я, милая девушка, не вздорная,
за мной этого греха нет.
Один грех за мной есть, точно; я сама знаю, что есть. Сладко
поесть люблю. Ну так что ж! По немощи моей господь посылает.
– А ты, Феклуша, далеко ходила?
– Нет, милая. Я, по своей немощи, далеко не ходила;
а слыхать — много слыхала.
Говорят, такие страны есть, где и царей-то нет православных,
а салтаны землёй правят.
В одной земле сидит на троне салтан Махнут турецкий,
а в другой — салтан Махнут персидский;
и суд творят они, милая девушка, надо всеми людьми,
и что ни судят они, всё неправильно.
И не могут они, милая, ни одного дела рассудить праведно,
такой уж им предел положен.
У нас закон праведный, а у них, неправедный; что по нашему
закону так выходит, а по ихнему всё напротив.
И все судьи у них, в ихних странах, тоже все неправедные;
так им, милая девушка, и в просьбах пишут: «Суди меня, судья неправедный!»
А то есть ещё земля, где все люди с пёсьими головами.
– Отчего ж так, с пёсьими?
– За неверность. Пойду я, милая девушка, по купечеству поброжу:
не будет ли чего на бедность. Прощай покедова!
– Прощай!
Вот ещё какие земли есть! Каких-то, каких-то чудес на свете нет!
А мы здесь сидим и ничего не знаем.
Ещё хорошо, что добрые люди есть; нет-нет да и услышишь, что
на белом свету делается; а то бы так дураками и померли.
– Тащи узлы-то в кибитку, лошади приехали.
Молоду тебя замуж-то отдали, погулять-то тебе в девках
не пришлось; вот у тебя сердце-то и не уходилось ещё.
– И никогда не уходится.
– Отчего же?
– Такая уж я зародилась горячая! Я ещё лет шести была,
не больше, так что сделала!
Обидели меня чем-то дома, а дело было к вечеру, уж темно, выбежала
я на Волгу, села в лодку, да и отпихнула её от берега.
На другое утро уж нашли, вёрст за десять!
– Ну, а парни поглядывали на тебя?
– Как не поглядывать!
– Что же ты? Неужто не любила никого?
– Нет, смеялась только.
– А ведь ты, Катя, Тихона не любишь.
– Нет, как не любить! Мне жалко его очень.
– Нет, не любишь. Коли жалко, так и не любишь.
Да и не за что, надо правду сказать.
И напрасно ты от меня скрываешься! Давно уж я заметила,
что ты любишь одного человека.
– Почём же ты заметила?
– Как ты смешно говоришь! Маленькая я, что ли? Вот тебе
первая примета: как только ты увидишь его, вся в лице
переменишься. Да мало ли...
– Ну, кого же?
– Да ведь ты сама знаешь, что называть-то?
– Нет, назови! Ты по имени назови!
– Бориса Григорьича.
– Ну да, его, Варенька, его! Только ты, Варенька, ради бога...
– Ну, вот ещё! Ты сама-то, смотри, не проговорись как-нибудь.
– Обманывать-то я не умею; скрыть-то ничего не могу.
– Ну, а ведь без этого нельзя; ты вспомни, где ты живёшь!
У нас весь дом на том держится.
И я не обманщица была, да выучилась, когда нужно стало.
Я вчера гуляла, так его видела, говорила с ним.
– Ну так что ж?
– Кланяться тебе приказал. Жаль, говорит, что видеться негде.
– Где же видеться! Да и зачем...
– Скучный такой...
– Не говори мне про него, сделай милость, не говори!
Я его и знать-то не хочу! Я буду мужа любить.
Тиша, голубчик мой, ни на кого тебя не променяю!
Я об нём и думать-то не хотела, а ты меня смущаешь.
– Да не думай, кто тебя заставляет?
– Не жалеешь ты меня! Говоришь: не думай, а сама напоминаешь.
Разве я хочу об нём думать; да что делать,
коли из головы не идёт.
Об чём ни подумаю, а он так и стоит перед глазами.
И хочу себя переломить, да не могу никак.
Знаешь ли ты, меня нынче ночью опять враг смущал.
Ведь я было из дому ушла.
– Ты какая-то мудрёная, бог с тобой! А по-моему:
делай что хочешь, только бы шито да крыто было.
– Не хочу я так. Да и что хорошего! Уж я лучше
буду терпеть, пока терпится.
– А не стерпится, что ж ты сделаешь?
– Что я сделаю?
– Да, что сделаешь?
– А что мне захочется, то и сделаю.
– Сделай, попробуй, так тебя здесь заедят.
– А что мне! Я уйду, да и была такова.
– Куда ты уйдёшь? Ты ж мужняя жена.
– Эх, Варя, не знаешь ты моего характеру! Конечно, не дай
бог этому случиться! Ну, коли уж очень мне здесь опостынет,
так не удержат меня никакой силой.
В окно выброшусь, в Волгу кинусь. Не хочу здесь жить,
так и не стану, хоть ты меня режь!
(Варвара напевает песню) Ванька-ключник,
Ой, да злой разлучник,
Разлучил князя с женой.
– Знаешь что, Катя! Как Тихон уедет, так давай в саду
спать, в беседке.
– Ну зачем, Варя?
– Да нешто не всё равно?
– Боюсь я в незнакомом-то месте ночевать.
– Чего бояться-то! Глаша с нами будет.
– Всё как-то робко! Да я, пожалуй.
– Я б тебя и не звала, да меня-то одну маменька
не пустит, а мне нужно.
– А зачем же тебе нужно?
– Будем там ворожить с тобой.
– Шутишь, должно быть?
– Известное дело, шучу; а то неужто в самом деле?
– Где ж это Тихон-то?
– На что он тебе?
– Нет, я так. Ведь скоро едет.
– С маменькой сидят, запершись. Точит она его теперь,
как ржа железо.
– За что же?
– Ни за что, так, уму-разуму учит. Две недели в дороге
будет, заглазное дело! Сама посуди! У неё сердце всё изноет,
что он на своей воле гуляет.
Вот она ему теперь и надаёт приказов, один другого грозней,
да потом к образу поведёт, побожиться заставит, что всё
так точно он и сделает, как приказано.
– И на воле-то он словно связанный.
– Да, как же, связанный! Он как выедет, так запьёт. Он теперь-то слушает, а сам думает, как бы ему вырваться поскорей.
– Ну, ты помнишь всё, что я тебе сказала? Смотри ж, помни!
На носу себе заруби!
– Помню, маменька.
– Ну, теперь всё готово. Лошади приехали, проститься
тебе только, да и с богом.
– Да-с, маменька, пора.
– Ну!
– Чего изволите-с?
– Что ж ты стоишь, разве порядку не знаешь?
Приказывай жене-то, как жить без тебя.
– Да она, чай, сама знает.
– Разговаривай ещё! Ну, ну, приказывай! Чтоб и я слышала,
что ты ей приказываешь! А потом приедешь, спросишь,
так ли всё исполнила.
– Слушайся маменьки, Катя!
– Скажи, чтоб не грубила свекрови.
– Не груби!
– Чтоб почитала свекровь, как родную мать!
– Почитай, Катя, маменьку, как родную мать!
– Чтоб сложа ручки не сидела, как барыня!
– Работай что-нибудь без меня!
– Чтоб в окна глаз не пялила!
– Да, маменька, когда ж она...
– Ну, ну!
– В окна не гляди!
– Чтоб на молодых парней не заглядывалась без тебя!
– Да что ж это, маменька, ей-богу!
– Ломаться-то нечего! Должен исполнять, что мать говорит.
Оно всё лучше, как приказано-то.
– Ну, не заглядывайся на парней!
– Ну, а теперь поговорите промежду себя,
коли что нужно. Пойдём, Варвара!
– Катя! Катя, ты на меня не сердишься?
– Нет!
– Да что ты такая? Ну, прости ты меня!
– Да бог с тобой! Обидела она меня!
– Всё к сердцу-то принимать, так в чахотку скоро попадёшь.
Ну, что её слушать-то! Ей же надо что-нибудь говорить!
Ну, и пущай она говорит, а ты мимо ушей пропущай.
Ну, прощай, Катя!
– Тиша, не уезжай! Не уезжай! Ради бога, голубчик,
прошу я тебя, не уезжай!
– Нельзя, Катя. Коли маменька посылает, как же я не поеду!
– Ну, бери меня с собой, бери!
– Да нельзя!
– Отчего же, Тиша, нельзя?
– Куда как весело с тобой ехать-то! Вы уж заездили меня
здесь совсем! Я не чаю, как вырваться-то, а ты ещё
навязываешься со мной.
– Да неужто ты разлюбил меня?
Ты подумай то: какой ни на есть, а я всё-таки мужчина, всю жизнь
вот этак жить, как ты видишь, так убежишь и от жены.
Да как знаю я теперича, что недели две никакой грозы надо
мной не будет, кандалов эких на ногах нет, так до жены ли мне?
– Как же мне любить-то тебя, когда ты такие слова говоришь?
– Да слова как слова! Какие ещё мне слова тебе говорить!
Кто тебя знает, чего ты там боишься! Ты не одна,
ты с маменькой останешься.
– Да не говори ты мне об ней, не тирань ты моего сердца!
Куда мне, бедной, деться? За кого мне ухватиться?
– Да полно ты!
– Тиша, голубчик мой, кабы ты остался, либо взял ты меня с собой,
как бы я любила тебя, как бы я голубила тебя, моего милого!
– Не разберу я тебя, Катя! То от тебя слова не добьешься,
не то что ласки, а то сама лезешь.
– Тиша, на кого ты меня покидаешь! Быть беде без тебя!
Быть беде!
– Ну, да ведь нельзя, так уж нечего делать.
– Ну, так вот что! Возьми ты с меня
какую-нибудь клятву страшную...
– Какую клятву?
– Вот какую; чтобы не смела я без тебя ни под каким видом
ни говорить ни с кем чужим, ни видеться, чтобы и думать я
не смела ни о ком, кроме тебя.
– Да на что ж это?
– Успокой ты мою душу, сделай такую милость для меня!
– Как можно за себя ручаться, мало ль что может в голову прийти.
– Чтоб не видать мне ни отца, ни матери!
Умереть мне без покаяния, если я...
– Что ты! Что ты! Какой грех-то! Я и слушать не хочу!
– (голос Кабановой) Пора, Тихон!
Ну, Тихон, пора! Поезжай с богом!
Садитесь все!
Ну, прощай!
– Прощайте, маменька!
– В ноги, в ноги!
Прощайся с женой!
– Прощай, Катя!
– Что ты на шею-то виснешь, бесстыдница! Не с любовником
прощаешься! Он тебе муж — глава! Аль порядку не знаешь?
В ноги кланяйся!
– Прощай, сестрица!
Прощай, Глаша!
Прощайте, маменька!
– Прощай! Дальние проводы — лишние слёзы.
Молодость-то что значит! Смешно смотреть-то даже на них!
Кабы не свои, насмеялась бы досыта. Ничего-то не знают,
никакого порядку.
Проститься-то путём не умеют. Хорошо ещё, у кого
в доме старшие есть, вот ими дом-то и держится, пока живы.
А ведь тоже, глупые, на свою волю хотят, а выйдут
на волю-то, да и путаются на покор да смех добрым людям.
Конечно, кто и пожалеет, а больше всё смеются.
Да не смеяться-то нельзя; гостей позовут, посадить не умеют,
да ещё, гляди, позабудут кого из родных-то. Смех, да и только!
Вот так старина-то и выводится. В другой дом и взойти-то
не хочется. А и взойдёшь-то, так плюнешь да вон скорее.
Что будет, как старики перемрут, как будет свет стоять,
уж и не знаю. Ну, да уж хоть то хорошо, что не увижу ничего.
Ты вот похвалялась, что мужа очень любишь; вижу я теперь
твою любовь-то.
Другая хорошая-то жена, проводивши мужа, часа полтора воет,
лежит на крыльце-то; а тебе, видно, ничего.
– Не к чему! Да и не умею. Что народ-то смешить!
– Хитрость-то не великая. Кабы любила, так выучилась бы.
Коли ты порядком не умеешь, то хоть бы пример ты этот сделала;
всё-таки пристойнее; а то, видно, на словах только.
Ну, я богу молиться пойду; не мешайте мне.
– Я со двора пойду.
– А мне что! Поди! Гуляй, пока твоя пора придёт. Еще насидишься!
– Ну, теперь у нас тишина в доме воцарится. Ах, какая скука!
Хоть бы дети чьи-нибудь! Эко горе! Деток-то у меня нет:
всё бы я сидела да забавляла их.
Очень я люблю с детьми разговаривать — ангелы ведь это.
(поёт) Кабы я маленькая умерла, лучше бы было.
Глядела бы я с неба на землю да радовалась всему.
А то бы полетела невидимо...
А вот что сделаю: я возьму какую-нибудь работу по обещанию;
пойду в гостиный двор, куплю холста, да и сяду шить бельё,
а потом раздам бедным.
Они за меня богу помолят. Вот и засядем шить с Варварой,
и не заметим, как время пройдёт; а тут Тиша-то и приедет.
– Я теперь гулять иду; а ужо нам Глаша постелет постели в саду, маменька позволила.
В саду, за малиной, есть калитка, ее маменька запирает
на замок, а ключ прячет. Я его унесла, а ей подложила другой,
чтоб не заметила.
На вот, может быть, понадобится. Если увижу, так скажу,
чтоб приходил к калитке.
– На что! Не надо!
– Тебе не надо, мне понадобится; возьми, не укусит он тебя.
– Да что ты выдумываешь-то, греховодница! Подумала
ль ты? Что ты! Что ты!
– Ну, я много разговаривать не люблю; да и некогда мне.
Мне гулять пора.
– Что она только придумывает? Ах, сумасшедшая, право,
сумасшедшая! Вот погибель! Вот она!
Бросить его, далеко в реку кинуть, чтоб не нашли никогда.
Он руку-то жжёт, точно уголь. Вот так-то и гибнет наша сестра-то.
В неволе-то кому весело! Мало ли что в голову-то придёт.
Вышел случай, другая и рада: так очертя голову-то и кинется.
А как же это можно, не подумавши, не рассудивши-то!
Долго ли в беду попасть! А потом и плачься на себя, мучайся;
неволя-то еще горчее покажется.
А горька неволя, ох как горька! И кто от неё не плачет!
А пуще всех мы, бабы. Вот хоть бы я теперь! Живу — маюсь,
просвету себе не вижу!
Да и не увижу, знать! Что дальше, то хуже.
А теперь ещё этот грех на меня.
Кабы не свекровь!.. Сокрушила она меня... от неё мне и дом-то опостылел; стены-то даже противны.
Бросить его? Разумеется, надо бросить. И как он это ко мне
в руки-то попал? На соблазн, на пагубу мою.
Ах, кто-то идёт.
Нет!.. Никого! О, господи, что это я так испугалась то?
И ключ спрятала!
Ну, уж, знать, там ему и быть! Видно, сама судьба того хочет!
Да какой же в этом грех, если я взгляну на него раз,
хоть издали-то!
Да хоть и поговорю, всё не беда! А как же я мужу-то!..
Да ведь он же и сам не захотел. Да может быть, такого и
случая-то ещё во всю жизнь не выйдет.
Тогда и плачься на себя: был случай, да не умела пользоваться.
Да что я говорю-то, что я себя обманываю-то? Мне хоть умереть,
да увидеть его.
Перед кем я притворяюсь-то!.. Бросить ключ!
Нет, ни за что на свете!
Он мой теперь... Будь что будет, а я Бориса увижу!
Ах, кабы ночь поскорее!..
– Последние времена, матушка Марфа Игнатьевна, последние,
по всем приметам последние.
Ещё у вас в городе рай и тишина, а по другим городам так
просто содом, матушка: шум, беготня, езда беспрестанная!
Народ-то так и снуёт, один туда, другой сюда.
– Некуда нам торопиться-то, милая, мы и живём неспеша.
– Нет, матушка, оттого у вас тишина в городе, что многие
люди, вот хоть бы вас взять, добродетелями, как цветами,
украшаются; оттого всё и делается прохладно и благочинно.
Ведь эта беготня-то, матушка, что значит? Ведь это суета!
Вот хоть бы в Москве; бегает народ взад
да вперед неизвестно зачем.
Вот она суета-то и есть. Да что, матушка Марфа Игнатьевна,
огненного змия стали запрягать: всё, видишь, для-ради скорости.
А я так своими глазами видела; конечно, другие от суеты-то
не видят ничего, так он им машиной показывается, они
машиной и называют,
а я видела, как он лапами-то (показывает)
Вот так делает. Ну, и стон, которые люди хорошей жизни,
так слышат. У-у-у, у-у-у...
– Назвать-то всячески можно, пожалуй, хоть машиной назови;
народ-то глуп, будет всему верить. А меня хоть ты золотом
осыпь, так я не поеду.
– Что за крайности, матушка! Сохрани господи от такой напасти!
Вот оттого-то они и бегают так, оттого и женщины-то у
них все такие худые, тела-то никак не нагуляют, да как будто
они что потеряли, либо чего ищут: в лице печаль, даже жалко.
– Всё может быть, моя милая! В наши времена чего дивиться!
– Тяжёлые времена, матушка Марфа Игнатьевна, тяжелые.
Уж и время-то стало в умаление приходить.
– Как так, милая, в умаление?
– Конечно, не мы, где нам заметить в суете-то! А вот умные люди замечают, что у нас и время-то всё короче становится.
Бывало, лето и зима-то тянутся-тянутся, не дождёшься,
когда кончатся; а нынче и не увидишь, как и пролетят.
Ну, дни-то и часы, конечно, те же остались; а время,
за наши грехи, всё короче и короче делается.
Вот что умные-то люди говорят.
– И хуже этого, милая, будет.
– Нам-то бы только не дожить до этого.
– Может, и доживём.
Что это ты, кум, бродишь так поздно?
– А кто ж мне запретит?
– Кто запретит! Кому нужно!
– Ну и, значит, нечего разговаривать. Ты еще что тут! Что я, под началом, что ль, у кого? Какого еще тут черта водяного!..
– Ну, ты не очень горло-то распускай! Ты найди подешевле
меня! А я тебе дорога! Ступай своей дорогой, куда шёл.
Пойдём, Феклуша, домой.
– Постой, кума, постой! Не сердись. Ещё успеешь дома-то
быть: дом-то твой не за горами. Вот он!
– Коли ты за делом, так не ори, а говори толком.
– Никакого дела нет, а я хмелён, вот что!
– Что ж ты мне теперь хвалить тебя прикажешь за это?
– Ни хвалить, ни бранить. А значит, я хмелён; ну, и кончено дело.
Пока не просплюсь, уж этого дела поправить нельзя.
– Так ступай, спи!
– Куда же это я пойду?
– Домой. А то куда же!
– А коли я не хочу домой-то?
– Отчего же это, позволь тебя спросить?
– А потому что у меня там война идет.
– Да кому ж там воевать-то? Ведь ты один только
там воин-то и есть.
– Ну и что ж такого? Значит, они и должны мне покоряться.
А то я, что ли, покоряться буду!
– Что? Ничего. А и честь-то не велика, потому
что воюешь-то ты всю жизнь с бабами. Вот что.
Немало я дивлюсь на тебя: столько у тебя народу в доме,
а на тебя на одного угодить не могут.
– Вот поди ж ты!
– Ну, что ж тебе нужно от меня?
– А вот что: разговори ты меня, чтобы у меня сердце прошло.
Ты только одна во всем городе умеешь меня разговорить.
– Поди, Феклуша, вели приготовить закусить что-нибудь.
Пойдём в покои!
– Нет, я в покои не пойду, в покоях я хуже.
– Что ж тебе нужно от меня? Чем же тебя рассердили-то?
– Ещё с утра с самого.
– Должно быть, денег просили.
– Точно сговорились, проклятые; то тот, то
другой целый день пристают.
– Должно быть, надо, коли пристают.
– Да понимаю я это; да что ж ты мне прикажешь с собой делать,
когда у меня сердце такое! Ведь уж знаю, что надо отдать,
а всё добром не могу.
Друг ты мне, и я должен тебе отдать, а приди ты у меня просить — обругаю. Я отдам, отдам, а обругаю.
Потому только заикнись мне о деньгах, у меня всю
нутренную разжигать станет; всю нутренную вот разжигает, да и
только; ну, и в те поры ни за что и обругаю человека.
– Нет над тобой старших, вот ты и куражишься.
– Нет, ты, кума, молчи! Ты слушай, какие со мной истории бывали.
О посту как-то, о великом, я говел, а тут нелёгкая и
подсунь мужичонка; за деньгами пришёл, дрова возил.
И принесло ж его на грех-то в такое время!
Согрешил-таки: изругал, так изругал, что лучше требовать
нельзя, чуть не прибил. Вот оно, какое сердце-то у меня!
После прощенья просил, в ноги кланялся, право, так.
Истинно тебе говорю, мужику в ноги кланялся.
Вот до чего меня сердце доводит: тут на дворе,
в грязи ему и кланялся; при всех кланялся.
– Марфа Игнатьевна, закусить поставлено, пожалуйте!
– Что ж, кум, зайди! Закуси чем бог послал!
– Пожалуй.
– Милости просим!
– Никак, Борис Григорьич идёт. Уж не за дядей ли?
Аль так гуляет?
Должно, так гуляет.
– Не у вас ли дядя?
– У нас. Тебе нужно, что ль, его?
– Послали из дому узнать, где он. А коли у вас, так пусть сидит:
кому его нужно. Дома-то рады-радехоньки, что ушёл.
– Нашей бы хозяйке за ним быть, она б его скоро прекратила.
Что ж я, дура, сижу-то с тобой!
Прощай!
– Ах ты, господи! Хоть бы одним глазком взглянуть на неё!
В дом войти нельзя; здесь незваные не ходят. Вот жизнь-то!
Живёшь в одном городе, а увидишься раз в неделю, и то в
церкви либо на бульваре, вот и всё! Здесь что вышла замуж,
что схоронили, всё равно.
Уж совсем бы мне её не видать, так легче бы было! А то видишь
урывками, да еще при людях; во сто глаз на тебя смотрят.
Только сердце надрывается.
Да и с собой не сладишь никак. Пойдёшь гулять,
а очутишься всегда здесь у ворот. И зачем я хожу сюда?
Видеть её никогда нельзя, а ещё, пожалуй, разговор какой выйдет,
её-то в беду введёшь. Ну, попал я в городок!
– Что, сударь? Гулять изволите?
– Да, так гуляю себе, погода очень хороша нынче.
– Да, очень хорошо, сударь, гулять теперь. Тишина, воздух отличный,
из-за Волги с лугов цветами пахнет, небо чистое...
Открылась бездна звёзд полна, звёздам числа нет, бездне — дна.
Пойдёмте, сударь, на бульвар, ни души там нет.
– Пойдёмте!
– Вот какой, сударь, у нас городишко! Бульвар сделали,
а не гуляют. Гуляют только по праздникам, и то один вид делают,
что гуляют, а сами ходят туда наряды показывать.
Только пьяного приказного и встретишь, из трактира домой плетётся. Бедным гулять, сударь, некогда, у них день и ночь работа.
И спят-то всего часа три в сутки. А богатые-то что делают?
Ну, что бы, кажется, им не гулять, не дышать свежим воздухом?
Так нет. У всех давно ворота заперты и собаки спущены.
Вы думаете, они дело делают, либо богу молятся?
Нет, сударь! И не от воров они запираются, а чтоб люди не
видали, как они своих домашних едят поедом да семью тиранят.
А знаете, сударь, кто у нас гуляет? Молодые парни да девушки.
Так эти у сна воруют часик-другой, ну и гуляют парами.
Я пойду на бульвар. Что вам мешать-то? Там и подожду.
– Хорошо, я сейчас приду.
– Знаешь овраг за Кабановым садом?
– Знаю.
– Приходи туда ужо? попозже.
– Зачем?
– Какой ты глупый! Приходи, там увидишь зачем.
Ну, ступай скорей, тебя дожидаются.
Не узнал ведь! Вот пущай теперь подумает.
А ужотка я знаю, что Катерина не утерпит, выскочит.
– Нет никого.
Ну, что ж это она там! Ну, посидим да подождём.
[музыка]
Да со скуки песенку споём.
(поёт) В саду ягода малина под прикрытием росла
Свет княгиня, молодая,
С князем в тереме жила,
А у князя был слугою
Ванька-ключник молодой
Ванька-ключник, злой разлучник.
Разлучил князя с женой.
Он не даривал княгиню, да не златом, не сребром,
А призаривал княгиню
своим белым лицом.
Ишь ты! Смирён, смирён, а тоже в разгул пошёл.
– Кудряш, это ты?
– Я, Борис Григорьич!
– Зачем это ты здесь?
– Я-то? Да, стало быть, мне надо, коли я здесь.
Без надобности бы не пошёл. Вас куда бог несёт?
– Вот что, Кудряш: мне бы нужно было здесь остаться, а тебе,
я думаю, всё равно, ты можешь идти и в другое место.
– Нет, Борис Григорьич, вы-то, я вижу, здесь в первый раз,
а у меня-то здесь место насиженное, и дорожка-то мной протоптана.
Я вас люблю, сударь, и на всякую вам услугу готов;
а на этой дорожке вы со мной ночью не встречайтесь,
чтобы, сохрани господи, греха какого не вышло.
Уговор лучше денег.
– Что с тобой, Ваня?
– Да что: Ваня! Я знаю, что я Ваня. А вы идите своей дорогой,
вот и всё. Заведи себе сам, да и гуляй себе с ней, и никому
до тебя дела нет.
А чужих не трогай! У нас так не водится, парни ноги переломают.
Я за свою... да я и не знаю, что сделаю! Горло перерву!
– Напрасно ты сердишься; у меня и на уме не было отбивать
у тебя. Я бы и не пришёл сюда, кабы мне не велели.
– Кто ж велел?
– Я не разобрал, темно было. Девушка какая-то остановила
меня на улице и сказала, чтобы я именно сюда пришел,
сзади сада Кабановых, где тропинка.
– Кто ж бы это такая?
– Послушай, Кудряш. Можно с тобой поговорить по душе, ты не разболтаешь?
– Говорите, не бойтесь! У меня всё одно что умерло.
– Я ничего здесь не знаю, ни порядков ваших,
ни обычаев; а дело-то такое...
– Полюбили, что ль, кого?
– Да, Кудряш.
– Ну, что ж, у нас насчёт этого слободно. Девки гуляют себе,
как хотят, отцу с матерью и дела нет. Только бабы взаперти сидят.
– То-то и горе моё.
Так неужто ж замужнюю полюбили?
– Замужнюю, Кудряш.
– Эх, Борис Григорьич, бросить надоть!
– Легко сказать — бросить! Тебе это, может быть, всё
равно; ты одну бросишь, а другую найдёшь. А я не могу этого!
Уж я коли полюбил...
– Ведь это, значит, вы её совсем загубить хотите,
Борис Григорьич!
– Сохрани Бог! Сохрани меня Бог! Что ты, Кудряш! Захочу ли я
её погубить! Мне только бы видеть её где-нибудь, мне больше
ничего не нужно.
– Да как за себя поручиться! А ведь здесь какой народ!
Сами знаете. Съедят, в гроб вколотят.
– Не говори ты этого, Кудряш! Пожалуйста, не пугай ты меня!
– А она-то вас любит?
– Не знаю.
– Да вы видались когда аль нет?
– Я один раз только и был у них с дядей. А то в церкви вижу,
на бульваре встречаемся. Ах, как она молится, Кудряш,
кабы ты посмотрел!
Какая у ней на лице улыбка ангельская, а от лица
как будто светится.
– Так это молодая Кабанова, что ль?
– Она, Кудряш.
– Так вот оно что!
Ну, честь имеем проздравить!
– С чем?
– Да как же! Значит, у вас дело на лад идёт, коли сюда приходить велела.
– Неужто она велела?
– А то кто же?
– Нет, ты шутишь! Этого быть не может.
– Да что с вами?
– Я с ума сойду от радости.
– Вота! Есть от чего с ума сходить! Только вы смотрите,
себе хлопот не наделайте, да и её в беду-то не введите!
Положим, хоть у неё муж и дурак, да свекровь-то больно люта.
– Ты, парень, подожди. Дождёшься чего-нибудь.
(Кудряшу) Пойдем на Волгу.
– Ты что ж так долго? Ждать вас ещё! Ведь знаешь, что не люблю!
– Точно я сон какой вижу! Эта ночь, песни, свидания!
Ходят обнявшись. Всё это так ново для меня, так хорошо,
так весело! Вот и я жду чего-то!
А чего жду — и не знаю, и вообразить не могу; только
бьётся сердце, да дрожит каждая жилка.
Не могу даже и представить, что и сказать-то ей, дух
захватывает, подгибаются колени! Какое у меня сердце
глупое, раскипятится вдруг, ничем не унять. Вот идёт.
Это вы Катерина Петровна?
Уж как мне благодарить-то вас, я и не знаю.
Кабы вы знали, Катерина Петровна, как я люблю вас!
– Не трогай, не трогай меня!
– Не сердитесь!
– Поди от меня! Поди прочь, окаянный человек!
Ты знаешь ли: ведь мне не замолить этого греха,
не замолить никогда! Ведь он камнем ляжет на душу, камнем.
– Не гоните меня!
– Зачем ты пришёл, погубитель мой? Ведь я замужем,
ведь мне с мужем жить до гробовой доски...
– Вы сами велели мне прийти...
– Да пойми ты, враг ты мой: ведь до гробовой доски!
– Лучше б мне не видать вас!
– Ведь что я себя готовлю-то. Знаешь ли ты, где мне место-то?
– Успокойтесь!
Сядьте!
– Зачем ты моей погибели хочешь?
– Как же я могу хотеть вашей погибели, когда люблю
вас больше всего на свете, больше самого себя!
– Нет! Ты меня загубил!
– Разве я злодей какой?
– Загубил, загубил, загубил!
– Сохрани меня бог! Пусть лучше я сам погибну!
– Ну как же ты не загубил меня, коли я, бросивши дом,
ночью иду к тебе.
– Ваша воля была на то.
– Нет у меня воли. Кабы была у меня своя воля,
не пошла бы я к тебе.
Твоя теперь воля надо мной, разве ты не видишь!
– Жизнь ты моя!
– Знаешь что? Мне теперь вдруг умереть захотелось!
– Зачем умирать, коли нам жить так хорошо?
– Нет, мне не жить! Уж я знаю, что не жить.
– Не говори, пожалуйста, таких слов, не печаль меня...
– Да, тебе-то хорошо, ты вольный казак, а я!..
– Никто и не узнает про нашу любовь.
Неужели же я тебя не пожалею!
– Что меня жалеть, никто не виноват — сама на то пошла.
Не жалей, губи меня!
Пусть все видят, пусть все знают, что я делаю!
Коли я для тебя греха не побоялась, побоюсь ли я людского суда?
Говорят, даже легче бывает, когда здесь на земле
за какой-нибудь грех натерпишься.
– Ну, что об этом-то думать, благо нам теперь хорошо!
– И то! Надуматься-то да наплакаться я ещё успею на досуге-то.
– А я было испугался, я думал, ты меня прогонишь.
– Прогнать! Где уж! С нашим ли сердцем! Кабы ты не пришел,
так я, кажется, сама бы к тебе пришла.
– Я и не знал, что ты меня любишь.
– Давно люблю. Словно на грех ты к нам приехал.
Как увидала тебя, так уж не своя стала.
С первого же раза, кажется, кабы ты поманил меня, так я бы и
пошла за тобой; иди ты хоть на край света, я бы всё шла и не оглянулась.
– Надолго ль муж-то уехал?
– На две недели.
– О, так мы погуляем! Время-то довольно.
– Погуляем. А там... Как запрут на замок, вот смерть!
А не запрут, так уж найду случай увидеться с тобой!
– Ну, что, сладили?
– Сладили.
– Пошли бы погуляли, а мы подождем.
Когда нужно будет, Ваня крикнет.
– А это вы важную штуку придумали, в садовую калитку лазить.
Оно для нашего брата оченно способно.
– Всё я.
– Да уж тебя взять на это.
В саду ягода малинка
Под прикрытием росла.
Свет княгиня, молодая,
С князем в тереме жила.
– А у князя был слугою
Ванька-ключник молодой,
Ванька-ключник, злой разлучник.
Разлучил князя с женой.
– А мать-то не хватится?
– Куда ей! Ей и в лоб-то не влетит.
– А ну, на грех?
– У неё первый сон крепок: вот к утру, так просыпается.
Он не даривал княгиню, ой, не златом, не сребром,
А призаривал княгиню
своим белым лицом.
– Как знать-то! Вдруг её нелегкая поднимет.
– Ну так что ж! У нас калитка-то, которая со двора, заперта
изнутри, из саду; постучит, постучит, да так и пойдет.
А поутру мы скажем, что крепко спали, не слыхали.
Да и Глаша стережёт; чуть что, она сейчас голос подаст.
Без опаски, как же можно?! Того гляди, в беду попадёшь.
(поёт) А княгиня к Ваньке льнула
Как сорочка на плечо,
Стали люди домекаться...
Как бы это узнать, который час?
– Первый.
– Да ты-то почём знаешь?
– Сторож в доску бил.
– Пора. Покричи-ка!
Завтра мы пораньше выдем, так подольше погуляем.
– Все домой, все домой! А я домой не хочу.
– Слышу!
– Ну, прощай! Завтра смотрите пораньше приходите!
Будет вам прощаться-то, не навек расстаетесь, завтра увидитесь.
– Ну, пойдём.
Прощай!
– До завтра!
– Что во сне увидишь, скажи!
– Непременно.
(поёт под гитару) Гуляй, млада, до поры,
До вечерней до зари!
До поры-ы-ы...
До зари-и-и...
– (Варвара поёт у калитки) Как зорюшка занялась,
А я домой собралась.
Заняла-а-ась...
Добрала-а-ась.
– Ишь ты, замочило всего!
Отстань ты от меня! Отстань! Глупый человек!
– Савел Прокофьич, ведь от этого, ваше степенство,
для всех вообще обывателей польза.
– Какая польза! Кому нужна эта польза?
– Да хоть бы для вас, ваше степенство, Савел Прокофьич.
Вот бы на бульваре, на чистом месте, и поставить.
А какой расход? Расход пустой: столбик каменный, дощечку
медную, такую круглую, да вот шпильку, вот шпильку прямую,
простую самую.
Уж я все это прилажу, и цифры вырежу уже все сам.
Теперь вы, ваше степенство, когда изволите гулять, или прочие,
которые гуляющие, сейчас подойдёте и видите, который час.
А то этакое место прекрасное, и вид, и все, а как будто пусто.
Ведь у нас тоже, ваше степенство, и проезжие бывают,
ходят туда наши виды смотреть, всё-таки украшение —
для глаз оно приятней.
– Да что ты лезешь ко мне со всяким вздором! Может,
я с тобой и говорить-то не хочу.
Ты должен был прежде узнать, в расположении я тебя слушать,
дурака, или нет.
Ишь ты, какое дело нашёл важное! Так прямо с рылом-то и лезет разговаривать.
– Кабы я со своим делом лез, ну, тогда был бы я виноват.
А то я ведь для общей пользы.
Ну, что значит для общества каких-нибудь рублей десять!
Больше, сударь, не понадобится.
– А может, ты украсть хочешь; кто тебя знает.
– Да коли я свои труды хочу даром положить, как же я могу украсть?
Да обо мне все тут знают; никто обо мне дурно не скажет.
– Ну, и пущай знают, а я тебя знать не хочу.
Хотелось тебе это услышать, так вот.
– За что, сударь, Савел Прокофьич, честного
человека обижать изволите?
– Отчёт, что ли, я стану тебе давать! Я и поважней тебя никому
отчёта не даю. Хочу так думать о тебе, так и думаю.
Для других ты честный человек, а я думаю, что ты разбойник,
вот и всё. Хотелось тебе это слышать от меня? Так вот слушай!
Говорю, что разбойник, и конец!
Что ж ты, судиться, что ли, со мной будешь? Так ты знай,
что ты червяк. Захочу — помилую, захочу — раздавлю.
– Ну, ничего не поделаешь. Я — маленький человек.
Меня обидеть недолго.
А я вам вот что доложу, ваше степенство, Савел Прокофьич:
«И в рубище почтенна добродетель!»
– Ты у меня грубить не смей! Слышишь ты!
– Никакой грубости, сударь, я вам не делаю, а говорю
так потому, что, может быть, вы когда и вздумаете сделаете
что-нибудь для города.
Силы у вас, ваше степенство, много; была б только
воля на доброе дело.
Вот хоть бы теперь то возьмём: у нас грозы частые,
а не заведем мы громовых отводов.
– Всё суета!
– Да какая же суета, когда опыты были.
– Какие такие там у тебя громовые отводы?
– Стальные.
– Ну, а ещё что?
– Шесты стальные.
– Слышал, что шесты, аспид ты этакой; да еще-то что?
Наладил: шесты! Ну, а ещё что?
– Больше ничего.
– Да гроза-то, по-твоему, что такое, а? Говори!
– Электричество.
– Какое ещё там елестричество! Ну как же ты не разбойник!
Гроза-то нам в наказание посылается, чтобы мы чувствовали, а ты
хочешь шестами да рожнами какими-то, прости господи, обороняться.
– Ваше степенство, Савел Прокофьич, Державин сказал:
«Я телом в прахе истлеваю, умом громам повелеваю».
– А за эти слова тебя к городничему отправить, так он тебе задаст!
Эй, почтенные! Послушайте-ка, что он говорит!
– Нечего делать, надо покориться! А вот когда будет у меня миллион, тогда я поговорю.
– Что ж ты, украдешь, что ли, у кого? Держите его!
Этакой фальшивый мужичонка! С этим народом какому надо
быть человеку? Я уж не знаю.
Да вы, проклятые, хоть кого в грех введёте! Вот не хотел нынче сердиться, а он, таки, рассердил. Чтоб ему провалиться!
Перестал, что ль, дождик-то?
– Кажется, перестал.
– Кажется! А ты, дурак, сходи да посмотри. А то: кажется!
– Перестал!
– Кажется, он!
Что нам с Катериной-то делать? Скажи на милость!
– А что?
– Беда ведь, да и только. Муж приехал, знаешь ли это?
И не ждали его, а он приехал.
– Нет, я не знал.
– Она просто сама не своя сделалась.
– Видно, только я и пожил десять деньков, пока его не было.
Уж теперь и не увидишь её!
– Ах ты какой! Да ты слушай! Дрожит вся, точно лихорадка
бьёт; бледная такая, мечется по дому, точно чего ищет.
Глаза как у помешанной!
Давеча утром плакать принялась, так и рыдает.
Батюшки мои! что мне с ней делать?
– Да, может, пройдет это у неё!
– Ну, уж едва ли. На мужа не смеет глаз поднять.
Маменька замечать это стала, ходит да все на неё косится,
так змеёй и смотрит; а она от этого ещё хуже. Просто мука
глядеть-то на неё! Да и боюсь я.
– Чего же ты боишься?
– Да ты её не знаешь! Она ведь какая-то чудная у нас. От неё всё станется! Таких дел наделает, что...
– Ах, ты, боже, ты мой! Что же делать-то? Ты бы с ней поговорила хорошенько. Неужели уж нельзя её уговорить?
– Да пробовала. И не слушает ничего. Лучше и не подходи.
– Ну, как же ты думаешь, что она может сделать?
– А вот что: бухнет мужу в ноги, да и расскажет все.
Вот чего я боюсь.
– Может ли это быть?
– От неё всё может быть.
– Где она теперь?
– Сейчас с мужем на бульвар пошли, да и маменька с ними.
Пройди и ты, коли хочешь.
Да нет, лучше не ходи, а то она, пожалуй, и вовсе растеряется.
Никак, гроза? Да и дождик. А вот и народ повалил.
Спрячься там где-нибудь, в сторонке, а я тут на виду стану,
чтоб чего не подумали.
– Бабочка-то, должно быть, очень боится, что так
торопится спрятаться.
– Да уж как ни прячься! Коли кому на роду написано,
так никуда не уйдёшь.
– Ах! Варвара! Смерть моя!
– Да ты одумайся! Соберись с мыслями!
– Нет! Не могу. Ничего не могу. У меня уж очень сердце болит.
– То-то вот, надо жить так, чтобы всегда быть готовой
ко всему; страху-то бы такого не было.
– Да какие ж, маменька, у нее грехи такие могут быть
особенные? Да все такие же, как и у всех у нас, а это так
уж она от природы боится.
– А ты почём знаешь? Чужая душа потемки.
– Уж разве без меня что-нибудь, а при мне, кажись, ничего не было.
– Может быть, и без тебя.
– Катя, кайся, брат, лучше, коли в чём грешна. Ведь от меня не скроешься: нет, шалишь! Всё знаю!
– Голубчик мой!
– Ну что ты пристаешь! Разве не видишь, что ей без тебя тяжело.
– Ах!
– Чего ему ещё надо от меня?.. Иль ему мало этого,
что я так мучаюсь.
– Мы с ног сбились, не знаем, что делать с ней;
а тут еще посторонние лезут!
– Ну чего вы боитесь, скажите на милость! Каждая теперь травка,
каждый цветок радуется, а мы прячемся, боимся, точно напасти какой! Гроза убьёт!
Не гроза это, а благодать! Да, да, благодать! У вас всё гроза!
Северное сияние загорится — любоваться бы надобно да дивиться премудрости: «С полночных стран встает заря»!
Комета ли идёт — не отвёл бы глаз! Красота! А вы боитесь
и взглянуть-то на небо, дрожь вас берёт! Изо всего-то
вы пугал наделали. Эх, народ! Я вот не боюсь!
[гром]
[поёт]
Пойдёмте, сударь!
– Идёмте! Здесь страшнее!
– Ишь какие рацеи развёл! Есть что послушать,
уж нечего сказать!
Вот времена-то пришли, какие-то учители появились. Коли старик
так рассуждает, чего уж от молодых-то требовать!
– Ну, всё небо обложило. Ровно шапкой, так всё и накрыло.
– Эко, братец ты мой, точно клубком туча-то вьётся, ровно
что в ней там живое ворочается. А так на нас и ползёт,
так и ползёт, как живая!
– Уж ты помяни моё слово, что эта гроза даром не пройдёт.
Верно тебе говорю: потому знаю.
Либо уж убьёт кого-нибудь, либо дом сгорит; вот увидишь!
– Что они говорят? Они говорят, что убьёт кого-нибудь.
– Известно: так городят зря, что в голову придёт.
– Ты не осуждай постарше себя! Они больше твоего знают.
У старых людей на всё приметы есть. Старый человек на
ветер слова не скажет.
– Тиша, я знаю, кого убьёт.
– Ты уж хоть молчи-то!
– А ты почём знаешь?
– Меня убьёт. Молитесь тогда за меня.
– Что прячешься! Нечего прятаться! Да, видно, боишься:
умирать-то не хочется! Пожить хочется! Как не хотеться!
Видишь, какая красавица!
Красота! А ты молись богу, чтоб отнял красоту-то!
Красота-то — погибель наша!
Себя погубишь, людей соблазнишь, вот тогда и радуйся тогда
на красоту-то свою. Много, много народу в грех введёшь!
Вертопрахи на поединки выходят, шпагами друг друга колют.
Весело! Старики старые, благочестивые, об смерти забывают,
соблазняются на красоту-то!
А кто отвечать будет?
Тебе за всё отвечать придётся.
В омут лучше с красотой-то! Да скорей, скорей!
Что прячешься, глупая!
От бога-то не уйдёшь! Все в огне гореть будете в неугасимом!
Все! Все в смоле будете кипеть в неутолимой! Все!
– Ах! Умираю!
– Что ты мучаешься-то, в самом деле! Стань к сторонке да помолись: легче будет.
– Ах, Господи!
Ад! Ад! Геенна огненная!
Всё сердце изорвалось! Не могу больше терпеть! Матушка!
Тихон! Грешна я перед богом и перед вами!
Не я ли клялась тебе, что не взгляну ни на кого без тебя!
Помнишь, помнишь!
А знаешь ли ты, что я, беспутная, без тебя делала?
В первую же ночь я ушла из дому...
– Не надо, не надо! не говори! Что ты! Матушка здесь!
– Ну, ну, говори, коли уж начала.
– И все-то десять ночей я гуляла...
– Брось её! С кем?
– Врёт она, она сама не знает, что говорит.
– Молчи ты! Вот оно что! Ну, с кем же?
– С Борисом Григорьевичем.
– Что, сынок! Куда воля-то ведёт! Говорила я,
так ты слушать не хотел. Вот и дождался!
– Ночною темнотою покрылись небеса,
Все люди для покою сомкнули уж глаза,
Внезапно постучался у двери Купидон,
Приятный перервался в начале самом сон.
«Кто так стучится сме...?»
Здравствуйте, сударь!
Далеко ли изволите?
– Домой-с.
Слышал, братец, дела-то наши? Вся, братец, семья
в расстройство пришла.
– Слышал, слышал, сударь.
– Я в Москву ездил, ты знаешь? На дорогу-то маменька читала,
читала мне наставления-то, а я как выехал, так и загулял.
Уж очень рад, что на волю-то вырвался. И всю-то дорогу пил,
и в Москве-то всё пил, так это кучу, что на?-поди! Так, чтобы
уж на целый год отгуляться.
Про дом-то ни разу и не вспомнил. Да хоть бы и вспомнил-то,
мне бы и в ум не пришло, что делается. Слышал?
– Слышал, сударь.
– Несчастный я теперь, братец, человек! Вот так ни за что
я погибаю, ни за грош!
– Маменька-то у вас больно крута.
– Ну да. Она всему и причина. А я-то за что погибаю, скажи ты мне?
Я вот зашёл к Дикому, ну, выпили; думал — легче будет; нет, хуже, Кулигин! Уж что жена против меня сделала! Уж хуже нельзя...
– Мудрёное дело, сударь. Мудрено вас судить.
– Нет, постой! Уж на что ещё хуже этого. Убить её
за это мало. Вот маменька говорит: её надо живую в землю
закопать, чтоб она казнилась!
А я её люблю, мне её жаль пальцем тронуть. Ну, побил немножко,
да и то маменька приказала. Жаль мне на неё глядеть,
пойми ты это, Кулигин.
Маменька её поедом ест, а она как какая тень какая ходит,
безответная. Плачет да и тает как воск. Вот я и убиваюсь,
глядя на неё.
– Как бы нибудь, сударь, ладком дело-то сделать! Вы бы
простили ей, да и не поминали никогда. Сами-то, чай,
тоже не без греха!
– Уж что говорить!
– Да уж так, чтобы и под пьяную руку не попрекать! Она бы вам,
сударь, была хорошая жена; гляди — лучше всякой.
– Да пойми ты, Кулигин: я-то бы ничего, ну, а маменька-то...
разве с ней сговоришь!..
– Да пора бы вам, сударь, своим умом жить.
– Что ж мне, разорваться, что ли! Ну, нет, говорят,
своего-то ума. И, значит, живи век чужим.
Я вот возьму да и последний-то, какой есть, пропью;
вот пускай маменька тогда со мной, как с дураком, и нянчится.
– Эх, сударь, сударь! Дела, дела! Ну,
а Борис-то Григорьевич что?
– А его, подлеца, в Тяхту, к китайцам. Дядюшка-то к
знакомому купцу какому-то посылает туда на контору.
На три года его туды.
– Ну, что же он, сударь?
– Мечется тоже; плачет. Накинулись мы на него давеча с дядей,
уж ругали, ругали — молчит. Точно дикий какой сделался.
Со мной, говорит, что хотите, делайте, только её не мучьте!
Он к ней тоже жалость имеет.
– Хороший он человек, сударь.
– Собрался уж было, и лошади готовы. Так тоскует! Так тоскует!
Уж это я вижу, что ему проститься с ней хочется.
Ну, да мало ли чего! Будет с него. Враг ведь он мне, Кулигин! Расказнить его надобно на части, чтобы знал...
– Врагам-то, сударь, прощать надо!
– Пойди поговори с маменькой, что она тебе на это скажет.
Так, братец Кулигин, всё наше семейство теперь врозь расшиблось.
Не то что родные, а точно вороги друг другу. Варвару-то
маменька точила-точила; а та не стерпела, да и была такова —
взяла да и ушла.
– Куда ушла?
– Да кто ж её знает. Говорят, с Кудряшом с Ванькой сбежала,
и того также нигде не найдут.
Ну, это, Кулигин, надо прямо сказать, что от маменьки;
потому стала её тиранить и на замок запирать.
«Не запирайте, говорит, хуже будет!» Вот так и вышло. А что ж мне теперь делать? Научи ты меня, как мне жить теперь!
Дом мне опостылел, людей совестно, за дело возьмусь — руки отваливаются. Вот теперь домой иду; на радость, что ль, иду?
– Тихон Иваныч, батюшка!
– Ну что ещё?
– Дома у нас нездорово, батюшка!
– О, Господи! Вот так уж одно к одному! Ну, говори, что там такое?
– Да хозяюшка ваша...
– Ну, что ж? Умерла, что ль?
– Нет, батюшка; ушла куда-то, не найдём нигде.
Сбились с ног, искамши.
– Кулигин, братец! Надо бежать искать её. Я знаешь, братец,
чего боюсь? Как бы она с тоски на себя руки-то не наложила!
Уж так тоскует, так тоскует, что ах! На неё глядя, сердце рвётся.
Чего ж вы смотрели-то? Давно ль она ушла-то?
– Недавнушко, батюшка! Уж наш грех, недоглядели.
Да и то сказать: на всякий час не остережёшься.
– Ну, что ты стоишь? Беги!
И мы пойдём, Кулигин!
– Нет, нигде нет! Что-то он теперь, бедный, делает?
Мне бы только проститься с ним, а там хоть умереть.
За что я его в беду-то ввела?
Ведь мне не легче от того! Погибать бы мне одной!
А то себя погубила, его погубила, себе бесчестье —
ему вечный покор! Да! Себе бесчестье — ему вечный покор.
Вспомнить бы мне, что он говорил-то? Как он жалел-то меня?
Какие слова говорил?
Ничего не помню, всё забыла. Ночи, ночи мне тяжелы!
Все пойдут спать, и я пойду; всем ничего, а мне как в могилу.
Так страшно в потёмках!
не помню все забыла о чем не тяжелый все
Ничего не помню, всё забыла. Ночи, ночи мне тяжелы! Все пойдут
спать, и я пойду; всем ничего, а мне как в могилу.
Так страшно в потёмках!
Ничего не помню, всё забыла. Ночи, ночи мне тяжелы! Все пойдут
спать, и я пойду; всем ничего, а мне как в могилу.
Так страшно в потёмках!
Шум какой-то сделается, и поют, точно кого хоронят; только
так тихо, далеко-далеко от меня... Свету-то так рада сделаешься!
А вставать не хочется, опять те же люди, те же разговоры,
та же мука. Зачем они так смотрят на меня? Отчего это
нынче не убивают? Прежде, говорят, убивали.
Взяли бы да и бросили меня в Волгу; я бы рада была.
«Казнить-то тебя, говорят, так с тебя грех-то снимется,
а ты живи да мучайся своим грехом».
Да уж измучилась я! Долго ль ещё мне мучиться-то!.. Для чего
мне теперь жить, ну для чего? Ничего мне не надо, ничего
мне не мило, и свет божий не мил!
А смерть не приходит. Ты её кличешь, а она не приходит.
Что ни увижу, что ни услышу, только сердцу больно.
Ещё кабы с ним жить, может быть, радость бы какую я
ещё и видела... Что ж: уж всё равно, уж душу-то
свою я ведь погубила.
Ах! Как мне по нём скучно!
Уж коли не увижу я тебя, так услышь ты меня хоть
издали! Ветры буйные, перенесите вы ему мою печаль-тоску!
Скучно мне, скучно!
Радость моя, жизнь моя, душа моя, люблю тебя! Откликнись!
– Боже мой! Ведь это её голос! Где же она?
– Увидала-таки я тебя!
– Ну, вот и поплакали вместе, привёл бог.
– Ты не забыл меня?
– Как забыть, что ты!
– Не то! Ты на меня не сердишься?
– За что мне сердиться?
– Ну, прости меня! Не хотела я тебе-то зла сделать;
да в себе не вольна была. Что говорила, что делала,
себя не помнила.
– Полно, что ты! что ты!
– Ну, как же ты теперь-то? Теперь-то ты как?
– Еду.
– Куда едешь?
– Далеко, Катя, в Сибирь.
– Возьми меня с собой отсюда!
– Нельзя мне, Катя. Не по своей я воле еду:
дядюшка посылает, уж и лошади готовы;
я только у дядюшки отпросился на минутку, хотел хоть
с местом-то тем проститься, где мы с тобой виделись.
– Поезжай с богом! Не тужи обо мне. Разве только
сначала скучно будет тебе, а потом позабудешь.
– Что обо мне-то толковать! Я вольная птица.
Ты-то как? Что свекровь-то?
– Мучает меня, запирает. Всем говорит и мужу говорит:
«Не верьте ей, она хитрая».
Все и ходят за мной целый день и смеются мне прямо
в глаза. На каждом слове всё тобой попрекают.
– А муж-то?
– То ласков, то сердится, да пьет всё. Да постыл он мне,
постыл, ласка-то его мне хуже побоев.
– Тяжело тебе, Катя?
– Уж так тяжело, что умереть легче!
– Кто ж это знал, что нам за любовь нашу так
мучиться с тобой! Лучше б бежать мне тогда!
– На беду я тебя увидала-то. Радости видела мало,
а горя-то, горя-то что! Да ещё впереди-то сколько! Ну,
да что говорить о том, что будет!
Вот я теперь я тебя увидала, а этого они у меня не отнимут;
а ведь мне ничего и не надо было. Только мне и надо
было видеть тебя.
А мне, как будто, и легче стало; словно гора с плеч свалилась.
А я ведь всё думала, что ты сердишься на меня, проклинаешь.
– Что ты, что ты!
– Да всё не то говорю-то я, не то. Скучно мне
было без тебя, вот что; ну, вот я тебя и увидала...
– Не застали б нас здесь!
– Постой! Что-то мне надо было сказать тебе!
Вот не вспомню! Что-то ведь надо было сказать!
В голове-то всё путается, не вспомню ничего.
– Время мне, Катя!
– Погоди!
– Ну, что же ты сказать-то хотела?
– Сейчас скажу.
Поедешь ты дорогой, ни одного ты нищего так не
пропускай, а каждому подай, да прикажи, чтоб
молились за мою грешную душу.
– Кабы знали эти люди, каково мне прощаться с тобой!
Боже мой! Дай бог, чтоб им когда-нибудь так же сладко
было, как мне теперь.
Прощай, Катя!
Злодеи вы! Изверги! Эх, кабы сила!
– Постой! Дай мне поглядеть-то на тебя в последний раз.
Ну, будет с меня! Теперь поезжай с богом. Ступай, скорее ступай!
– Катя, нехорошо что-то! Не задумала ли ты чего?
Измучусь я дорогой-то, думавши о тебе.
– Ничего, ничего! Поезжай с богом!
Не надо, не надо, довольно!
– Ну, бог с тобой! Только одного и надо у бога просить,
чтоб она умерла поскорее, чтобы ей не мучиться долго! Прощай!
– Прощай.
Куда теперь? Домой идти? Нет, мне что домой, что
в могилу — всё равно. Да, что домой, что в могилу...
В могиле-то лучше, под деревцем могилушка. Как хорошо!
Солнышко её греет, дождичком её мочит...
Весной на ней травка вырастает мягкая такая...
Птицы прилетят на дерево, будут петь, детей выведут.
Цветочки расцветут: жёлтенькие, красненькие, голубенькие. Всякие, всякие...
Так тихо, так хорошо. Как мне легко стало,
о жизни и думать не хочется.
Опять жить? Нет, не надо, нехорошо. И дом мне противен,
и стены мне противны, и люди противны. Придёшь к ним,
а они — ходят, говорят.
А на что мне это? Я не пойду к ним.
Как темно-то стало.
Опять поют. А что это поют-то? Не разберёшь. Умереть бы теперь.
Что-то поют, а всё равно, что смерть придёт, что сама.
А жить-то нельзя — грех.
Молиться не будут. Кто любит-то — будет молиться.
Руки в гробу крест-накрест складывают.
А, да, так я вспомнила.
Ну, поймают меня да воротят-то меня домой насильно.
Скорей, скорей!
Друг мой! Радость моя! Прощай!
– Говорят, здесь видели.
– Да это верно?
– Прямо на неё говорят.
– Ну, слава богу, хоть живую видели-то.
– А ты уж испугался, расплакался! Есть о чём.
Не беспокойся: ещё долго нам с ней маяться будет.
– Кто ж это знал, что она сюда пойдет! Место такое людное.
Кому в голову придет здесь прятаться.
– Видишь, что она делает! Вот какое зелье!
Как она свой характер-то хочет выдержать!
– Ну что, нашли?
– То-то, что нет. Точно провалилась куда.
– Эка притча! Вот оказия-то! И куда б ей деться!
– Да найдется!
– Как не найтись!
– Гляди, сама придёт.
– Эй, лодку!
– Что там?
– Женщина в воду бросилась!
– Батюшки, она ведь это!
Маменька, пустите, смерть моя! я её вытащу,
а то так и сам... Что мне без неё!
– Не пущу, и не думай! Из-за неё да себя губить,
стоит ли она того! Мало нам она страму-то наделала,
еще что затеяла!
– Пустите!
– Без тебя есть кому. Прокляну, коли пойдёшь.
– Хоть взглянуть мне на неё!
– Вытащут — взглянешь.
– Ну что, голубчики, не видать ли чего?
– Темно внизу-то, не видать ничего.
– Словно кричат что-то, да ничего не разберёшь.
– Да это Кулигина голос.
– Вон с фонарём по берегу ходят.
– Сюда идут. Вон и её несут.
– Молодец Кулигин! Тут близёхонько в омуточке у берега;
с огнём-то оно в воду-то далеко видно: он платье
и увидал, и вытащил её.
– Жива?
– Где уж жива! Высоко бросилась-то: тут обрыв, да, должно быть,
на якорь попала, ушиблась, бедная!
А точно, ребяты, как живая! Только на виске маленькая ранка,
и одна только, как есть одна, капелька крови.
– Вот вам ваша Катерина. Делайте с ней что хотите!
Тело ее здесь, возьмите его;
а душа теперь не ваша: она теперь перед судьёй,
который милосерднее вас!
– Катя! Катя!
– Полно! Об ней и плакать-то грех!
– Маменька, это вы её погубили! вы, вы, вы...
– Что ты? Аль себя не помнишь!
– Это вы её погубили! Вы! Вы!
– Ну, я с тобой дома поговорю.
Спасибо вам, люди добрые, за вашу услугу!
– Хорошо тебе, Катя! А я-то зачем остался жить и мучиться!
 

 

 

 

 

////////////////////////////